Насколько мне известно, дома для умалишенных не закрываются. Но сеньора имела в виду другое – секретарские курсы, где преподавала коммерческий испанский. Я всегда подозревал, что на самом деле она не испанка, а мадьярка. Как бы то ни было, учащиеся ценили ее. Если в учебном заведении нет человека с сумасшедшинкой, ничему хорошему там не научат. Годика через два-три сеньора выйдет на пенсию. Кто тогда будет возить ее в инвалидной коляске? Неужели она видит меня в этой роли? Вероятно, старуха надеялась, что, подав в суд, разбогатеет. Почему бы и нет? В Милане тоже есть свои урбановичи.
– Таким образом, мы проведем Рождество вместе, – заключила сеньора.
– Малыш совсем бледный. Уж не заболел ли? – встревожился я.
– Да нет, просто устал.
Тем не менее Роджер спустился с небес с гриппом. Администрация отеля прислала одного из лучших в Мадриде врачей. Испанец, окончивший Северо-Западный колледж в Миннеаполисе, пустился со мной в разговор о Чикаго и основательно потряс мой карман, ибо пришлось заплатить ему по американским ставкам. Кроме того, я дал сеньоре денег на праздничные подарки, и она накупила кучу безделушек.
На Рождество настроение у меня совсем упало. Жалея, что со мной нет моих девочек, я радовался компании Роджера. Мы читали с ним сказки, вырезали из старых газет полоски и склеивали их в длиннющие ленты. В номере, и без того душном, стоял запах клея и типографской краски. Рената не звонила.
Мне вспомнилось, что Рождество в 1924 году я встретил в туберкулезном санатории. Нянечки дали мне большой пестрый мятный батончик и ажурный чулок с шоколадными монетками, обернутыми в золотые бумажки. Я чуть не заплакал от этого подарка, и мне еще больше захотелось к маме, папе и даже зловредному брату Джулиусу. У меня защемило сердце, задрожали руки, но я, постаревший изгнанник, нашедший приют в Мадриде, подавил нахлынувшие чувства и, вздыхая, продолжал резать и клеить полоски из газет. Дыхание бледного Роджера отдавало шоколадом и клеем. Бумажная лента уже дважды обежала номер, и теперь ее предстояло повесить на люстру. Я старался держать себя в руках, но иногда меня словно прорывало. Я терял самообладание, если начинал думать о том, что делает Рената в своем гостиничном номере в Милане, о мужчине, который с ней, об их позах и пальцах. Ну нет, им не удастся превратить меня в человека, выброшенного после кораблекрушения на необитаемый остров. Я старался вспомнить цитату из Шекспира о том, что «Цезарь» и «опасность» – это два слова, рожденных на свет в один день, причем Цезарь старше и страшнее. Но это было слишком отвлеченно и не помогло. К тому же двадцатый век не удивишь ни ревностью, ни завистью, ни горем. Двадцатый век видел всякое. После смертоубийственных войн и холокоста некого винить за отсутствие интереса к личным неудачам и бедам частного человека. Я составил мысленный список проблем, стоящих перед миром: эмбарго на нефть, упадок Британии, голод в Индии и Эфиопии, будущее демократии, судьбы человечества. Но и это не помогло, как не помог Юлий Цезарь. Настроение оставалось паршивым.