Но усталость от этой жизни скрытных волнений, утаенных чувств, подавленного негодования и проч., отражалась приметным образом на его существе и особенно в последние года получила вид и форму чего-то похожего на органическую, неизлечимую болезнь. К этой жизненной усталости присоединился еще и другой душевный недуг, если можно назвать недугом высшую степень добросовестности и строгих отношений к самому себе. Этот человек, пользовавшийся почетным званием и всеобщим уважением, украшенный высшими русскими орденами и орденами австрийскими, турецкими, персидскими, черногорскими и проч., считал всю пройденную им жизнь недоделанной, не обретшей своего настоящего завершения. Редко кто более и честнее его работал в жизни, и редко кто строже и взыскательнее относился к этой работе. Он доказал собой еще раз ту истину, что в благородных характерах практическое направление деятельности может существовать рядом с высокими идеалами жизни, с безукоризненным патриотическим честолюбием, превышающим многое, чем другие люди охотно и вполне удовлетворяются. Не смотря на литературную и служебную свою репутацию, он страдал мыслью, что не все сказал, что имел сказать, и не все сделал, что мог бы сделать – имея тот запас средств, которым наделила его природа.
Род печального взгляда назад, на свою судьбу, на внешние помехи и на свое бессилие перед ними – вместе с неугасимым пылом сердца, которое требовало беспрестанной поверки – все это заставляло его искать какого-либо механического, но волнующего занятия для усталой своей мысли, с целью отвлечь ее от обыкновенных предметов ее томительной работы. Такое занятие и развлечение находил он в игре, которой, по временам, и предавался со страстью. Но и это средство оказывалось недействительным: мысли оно не успокаивало, а физический организм, потрясенный уже всеми прежними его трудами и болезнями, нажитыми в дальних вояжах – подрывало окончательно. Только в среде сочувственных ему людей, да в минуты нравственного спокойствия, наступавшие для него всякий раз, как подымали перед ним вопросы литературы, науки, русской истории и общественных интересов – Ковалевский преображался. Тогда светлое одушевление разливалось по его лицу и давало ему чрезвычайно-красивое выражение ласки и привета; душевная простота, доброжелательство, чувство меры и справедливости ко всем сказывались в каждом слове его оригинальной речи, постоянно оттеняемой признаками глубокой, жизненной опытности и тихими проблесками симпатичного юмора, который был ему свойственен. С этим мягким, добрым и мыслящим выражением в лице он слег и в гроб, словно намеренно хотел он показаться на смертном одре в своем лучшем и благороднейшем виде.