Светлый фон
печаль о интеллигенция

Все настоящие свойства своего таланта, ясность мысли и простоту изложения, он обнаружил уже на втором шаге своей литературной карьеры, в известной книге «Странствователь по суше и морям, две книжки, 1843 г. Спб…», которая сразу доставила ему почетное имя в литературе. За ней шли, после каждого из его вояжей, сравнительно краткие, но во многих отношениях образцовые описания их: «Путешествие во внутреннюю Африку. 1849 г. 2 части, с картой и 16-ю рисунками»; «Путешествие в Китай» 1853 года, две части. Несколько рассказов, отрывков и воспоминаний, помещенных в наших журналах, довершают эту деятельность, венцом которой в самое последнее время служила монография: «Граф Блудов и его время», по достоинству оцененная публикой и обнаружившая в авторе не одну массу сведений об эпохе Александра I, но и необыкновенное мастерство кисти в изображении портретов и высоту исторического созерцания, которое могло быть уделом только весьма здравого и весьма честного политического ума. Понятно после этого, что насущная работа русской мысли и жизни была ему вполне знакома со всеми ее задачами и условиями, так как он сам был один из трудовых людей, которых она собирала вокруг себя…

Заговорив о политическом и общественном характере Ковалевского, мы уже не можем пропустить его отношений к европейской цивилизации и славянскому миру, которые теперь должны были обнаружиться с наибольшей ясностью.

Полное умственное и нравственное развитие Егора Петровича (1840–1850) совпадает с разгаром великого спора между так называемыми славянофилами и западниками, который происходил в нашей литературе, и по своему образовательному значению был нисколько не ниже знаменитого спора карамзинской школы с церковно-славянским направлением Шишкова и его последователей, вводя, подобно ему, все тогда наличные, мыслящие силы общества в круг завязавшейся полемики. Спор этот заключал в себе и политический вопрос, скромно таившийся под покровом его исторических и литературных тем; а так как это был единственный политический вопрос, который, благодаря своей общности и родству с отвлеченными эстетическими и философскими началами, мог быть обсуждаем в то время, то борьба между великими литературными партиями нашими тайно заключала еще в себе и целые воззрения (professions de foi) на коренные основы разумного народного существования. Известно, что впоследствии множество недоразумений между противниками было сглажено и множество точек соприкосновения найдено ими же самими, без позорных уступок со стороны начал и убеждений. Ковалевский лично не принимал участия в знаменитом споре; нет ни одной печатной строчки, которая показала бы его отношения к обоим враждебным лагерям, делившим на два стана всю тогдашнюю публику; тем не менее, он переживал весь вопрос, как и многие другие общественные вопросы, всей своей мыслью и сознанием, о чем мы можем судить по образу его поведения, когда дело представилось ему в очень реальной форме борьбы славян с равнодушием и презрением Европы. Европейская цивилизация не была для Ковалевского пустым словом или обманчивым прикрытием изжитой и кончающейся жизни, что в ней уже видели крайние почитатели самобытных народных культур; наоборот, он принадлежал к восторженным ценителям умственного и нравственного добра, собранного веками на западе Европы, и думал, что наследства этого станет еще на множество человеческих поколений. Но он, вместе с тем, был поставлен в возможность убедиться личным опытом, что Европе недостает органа для понимания некоторых, чуждых ей, исторических традиций, что она не способна уразуметь быт и верования, которые сложились без ее помощи и участия. Ковалевский не только видел, но ощупывал, так сказать, раны и увечья, нанесенные расчетами европейского мира тем бедным племенам, которые и доселе выбиваются из сил для сохранения какого-либо признака самобытного строя жизни и политической независимости. Русский спор является ему таким образом не в форме более или менее усладительных теорий (и славяне наши, и западники имели таковые), а в форме исторической драмы, где одна сторона, со спокойной совестью, производила, во имя распространения своей цивилизации, дело уничтожения народных созерцаний, ею не признаваемых, а другая, также спокойно, выбирала погибель, как средство спастись от развития, по которому не могла идти, вследствие нравственной невозможности. Когда Ковалевский, по обыкновению, принял сторону угнетенных, он не думал отделяться от европейской цивилизации или враждовать с ней; он полагал, наоборот, что стоит твердо на ее почве, помогая всем благонамеренным, добросовестным ее исповедникам – выразуметь народные стихии малоисследованных племен, понять их доблестные стороны, заслуживающие оценку, вникнуть в их права на поддержание и сохранение родовых исторических имен, которые они носят с незапамятного времени. Все это принадлежало к области идей западной цивилизации, и в этом смысле он был более европеец, чем те завзятые европейцы, которых ему случалось умолять – в былое время – о справедливости к людям, виновным в желании оставаться людьми своего народа. Имя Ковалевского приобрело значительную популярность между славянским населением Европы, такую популярность, что когда он призван был высочайшей волей на пост директора азиатского департамента, весь славянский мир, можно сказать, был радостно взволнован этой вестью и принял ее, как доброе предзнаменование для собственного своего дела. Он и не ошибся в том.