На стенах подъезда написаны телефоны и простейшие уравнения любви, в которых нет ни одного неизвестного. Уравнения по алгебре там написаны тоже — если завтра контрольная и под рукой нет бумаги, подъезд охотно подставляет свои старые стены для того, чтобы один человек объяснил другому мудрость учения.
Подъезд помнит обещания и клятвы людей. Обещают звонить, обещают писать, любить, не забывать и губами ввинчиваются в губы, не успевая захватить воздух, и задыхаются, и снова обещают целый мир, а потом уходят: одна — в подъезд, другой — на улицу. И подъезд помнит всех, кто обещает, кто задыхается, кто спешно закуривает уходя и больше не возвращается. Осыпается штукатурка, ржавеют и пылятся радиаторы отопления, лежит на ступенях рубчатыми следами от микропорки грязь весны или осени, а тех, кто ушел, очень ждут.
Ждет и старый подъезд, хотя за полстолетия он мог бы стать скептиком и больше ни во что не верить и никого не ждать.
В тот вечер я снова увидел мать мальчика. Я поклонился, и мысль о тяжкой праздности ее рук, об одиночестве ее вечеров сжала мне сердце.
Я несколько раз хотел подойти к ней, предложить сигарету и разговор, и дать ей понять, что моя жалость и скорбь не должны обидеть ее. Я умею молчать, и, мне кажется, она согрела бы около меня.
— Вы хотите сигарету, — почему-то утвердительно сказал я и открыл пачку. При свете спички ее глаза поблагодарили меня: я угадал. Мой вид и голос не смутили ее душу, я смогу постоять.
Соседи говорили мне, что мужа этой женщины, сотрудника нашего посольства в Норвегии, не стало, когда мальчику был год: по неустановленной причине самолет загорелся и упал в океан. Они никогда не были осторожными, ее мальчики. Они разбились в кровь, в пыль, в невесомые частицы материи, которые поднялись к небу вместе с белым столбом воды и языками огня.
Нельзя было, нельзя было ей отпускать своих мальчиков — ни в холодную Норвегию, ни на Колхозную площадь, — никуда от своего сердца. Мы курим мои сигареты и ничего не говорим, страшась отполированных употреблением слов, которые нам не годятся.
Упала звезда — медленная, зеленоватая, незаметная до своего падения и вдруг ставшая самой значительной величиной ночного неба.
— Вы успели загадать желание? — спросила мать мальчика.
— Я попросил у нее счастья… — сказал я.
— Для кого?
Я ответил не сразу. Слово «счастье» не подходило к ней, отвыкшей улыбаться.
Поэтому я сказал:
— Для всех…
Я не договорил, снова испугавшись отполированных слов, однако ее глаза опять посмотрели благодарно и понимающе Будь сейчас самый отчаянный, небывалый в природе звездопад, я загадал бы на всех звездах только одно — возможно большую толику радости для матерей.