Время в оранжереях, как воздух, плотное, и душа не слышит его шум. Чтобы вырасти, саговнику нужны столетия. Прошла зима и еще одно лето. На вновь вылезших из черной земли пальмах прорезались толстые листья. И Хворостова думала иногда, что если б от нее зависело, то она бы из Зоологического сада перевела сюда колибри, попугаев и привезла сюда из Африки или из Америки птиц, чтобы они здесь пели, так не хватало под этим стеклянным небом птиц.
Время в оранжереях, как воздух, плотное, влажное, его можно потрогать руками, оно как шершавая нежная плоть растений. Цветет банан. Ему два года. Он растет, как на острове Ява, даже не подозревая о том, что, когда его посадили, во всем городе не было ни одного теплого дома, и чтобы создать необходимое ему тепло, нужно было затратить много своего, человеческого, душевного и физического тепла.
Глава двадцатая
Глава двадцатая
Ван Гог отрезал себе ухо. Ляля рассмеялась. Все на нее оглянулись. Иногда в голову прибежит очень глупая мысль. Не придет, а именно прибежит. Здесь не было ни одной картины Ван Гога и не могло быть. Висели картины современных художников. И один из них в ту зиму, когда не было в Ленинграде ни одной теплой комнаты, уж не на льду ли Невы сидел, прямо на ветру, и писал окоченевшей рукой дома, сугробы, автобусы, занесенные снегом.
Даже деревья и те озябли в Летнем саду, а у пешеходов на картине под валенками скрипел снег, как у гражданина в брезентовом пальто, у которого она украла два полена.
И рассмеялась Ляля не тому, что Ван Гог отрезал себе ухо, вспомнила про эти два полена и как она бежала, а за спиной у нее дышал этот гражданин в брезентовом пальто, лицом своим немножко походивший на Ван Гога. Ляля любила Ван Гога, но оттого, что спекулянт походил лицом на него, было смешно. Жалко, что пришла на выставку одна. Не с кем поделиться чувствами или рассказать о том спекулянте, и о том, что у него вместо глаз две ледяшки, а из носа, как у тюленя, протаявшего своим дыханием дырку в толстом морском льду, – две струйки пара. Все незнакомые люди. Но Ляля зашла по дороге, совсем не собиралась, увидела белую вывеску из полотна и зашла. Шла и думала, что вдруг увидит какую-нибудь новую или старую картину Челдонова или даже встретит его самого. Хотя глупо было на это рассчитывать, Челдонов ушел копать окопы еще летом 1941 года, и после того о нем не было слышно. И все-таки смотрела на картины и что-то искала глазами. Нет, все Пакулин да Пахомов, Пахомов да Пакулин. Но таково свойство искусства, что забыла Ляля, зачем сюда шла. Ходила вдоль стен, смотрела на коричневые, светло-зеленые, синие дома, на то особое, беспощадное небо, небо зимы 1942 года, и словно слышала под ногами скрип. Неужели художник так и стоял с кистью на морозе в январе 1942 года, дожидался, терпел, пока на зимнем небе появится нужный оттенок, пока простуженные деревья не бросят на желтый снег ему необходимую тень. Стоял, мерз, может, даже поморозил себе ноги, а все-таки захватил с собой кое-что, сугробы, улицы, деревья, больничную, робкую походку пешеходов, Неву и женщин у проруби, несущих воду в бидонах из-под молока, захватил с собой и донес, чтобы сделать каждого человека хозяином утраченного и минувшего, того, что стало прошлым и не повторится никогда.