Ему обычно хватало одной-двух снотворных пилюль, чтобы усмирить монстра бессонницы и получить три-четыре часа непрерывного блаженного забытья, но иногда, особенно после выполнения в уме какой-нибудь задачи, страдания беспокойной ночи продолжались утренней мигренью, и никакая пилюля не могла устранить этой пытки. В такие ночи он вытягивался и сворачивался в постели, включал и выключал ночник (новый журчащий суррогат – настоящий ламмер опять запретили к 1930 году), и плотское отчаяние пронизывало его неразрешимое существование. Мерно и явственно бился пульс; ужин был благополучно усвоен; его дневная норма в одну бутылку бургундского превышена не была – и все-таки, все-таки проклятое беспокойство не отпускало, превращая его в изгоя в собственном доме: Ада чудно спала или уютно читала, отделенная от него несколькими закрытыми дверями; разнообразная прислуга в своих еще более удаленных комнатах уже давно примкнула к вражескому стану местных сновидцев, которые, казалось, покрывали окрестные холмы непроглядным мраком своего сна; и лишь ему одному было отказано в забытье, которое он так яростно презирал и которого так неистово домогался.
3
В годы их последней разлуки его распутство оставалось, по существу, столь же неумолимым, что и прежде; но порой число обладаний падало до одного в четыре дня, а иногда он вдруг ошеломленно сознавал, что целая неделя миновала в невозмутимом целомудрии. За чередой утонченных блудниц все еще могла последовать стайка неискушенных прелестниц на случайных курортах, и даже вся вереница такого рода связей могла прерваться месяцем находчивой любви в компании каких-нибудь легкомысленных светских див (была одна рыжеволосая английская девственница Люси Манфристан, соблазненная им 4 июня 1911 года в обнесенном стеной саду ее нормандского поместья и увезенная в Фиальту на Адриатике, которую он вспоминал с особенно сладким покалыванием похоти). Однако все эти фальшивые романы лишь утомляли его; бесстрастно опечатанная palazzina вскоре продавалась с молотка, обгоревшая на солнце девица отсылалась восвояси, – и ему приходилось искать что-нибудь по-настоящему бесстыжее и порочное, чтобы всколыхнуть свою зрелую мужественность.
Начав в 1922 году новую жизнь с Адой, Ван дал себе слово хранить ей верность. Если не считать нескольких осторожных и болезненно опустошительных уступок тому, что д-р Лена Виена столь метко назвала «онанистическим вуайеризмом», он каким-то образом умудрился соблюсти свой обет. В нравственном отношении истязание себя оправдало, в физическом представлялось нелепостью. Как педиатры зачастую награждаются невозможными отпрысками, так наш психолог являл собой не столь редкий пример расщепления личности. Любовь Вана к Аде была условием его существования, непрерывным гулом счастия, отличным от всего, что он мог наблюдать во время своих профессиональных занятий в жизни разных необыкновенных людей и у душевнобольных. Он бы немедленно бросился в кипящую смолу, чтобы спасти ее, как мгновенно дал бы пощечину, спасая свою честь. Их совместная жизнь антифонически отзывалась на их первое лето 1884 года. Она никогда не отказывала ему в содействии получить все более и более ценные (оттого что они становились все менее и менее частыми) удовлетворения от полностью разделяемого заката. Он видел в ней отражение всего того, что его разборчивый и яростный дух искал в жизни. Неодолимая нежность побуждала его припадать к ее ногам в драматичном и вместе с тем совершенно искреннем порыве, изумлявшем всякого, кто мог войти в эту минуту с пылесосом. И в тот же день другие его отсеки и переборки наполнялись страстными желаниями и сожаленьями, планами надругательства и разгула. Самый опасный соблазн он пережил в тот день, когда они перебрались на другую виллу, с новой прислугой и окружением, и все его помыслы были очевидны – в ледяных, фантастических подробностях – той юной цыганочке, кравшей персики, или бесстыдной дочке соседской прачки.