Во двор выскочил комендант тюрьмы и начал орать: «Прекратить, прекратить петь!» Но не тут-то было, никто его неслушал. Эта песня превратился в бунт. Комендант выпустил в воздух целую обойму своего маузера, но никто не прекратил петь. Песню повторяли уже в четвёртый или пятый раз, и всё большеи больше людей присоединялось к поющим. Во двор стали выбегать и тюремщики, которые тоже началикричать и стрелять. Песня закончилась. Какое-то мгновение наступила тишина, но тот узник снова запел своим чарующим голосом: «Прощай, мама! Прощай, возлюбленная…». Раздался выстрел, и голос смолк. Само время будто застыло в это мгновенье. Все стало ясно: певца убили. Но сразу же кто-то другой запел срывающимся голосом. Постепенно его голос набирал силу, один за другим ему стали подпевать остальные. Всё громче звучала песня, уже сновазагудела вся тюрьма, казалось, что даже стены подпевали низким басом. Во дворе стреляли без остановки, на какое-товремя они даже забыли о приговорённых к расстрелу. В ту ночьрасстреляли всех из камеры певцов. Но, начиная с того дня, каждую ночь четверга все узники тюрьмы начинали петь. Пели разные песни, но песня той ночи, и тот певец всё же были неповторимыми. Я никогда не чувствовал такой сильной любви к своемународу, как в ту ночь, когда, все мы плакали, но были счастливыв своем единстве.
В ночь следующего четверга я узнал Шульмана именно по егоизуродованному носу. Комендант смерти был низким, угрюмыммужчиной, с короткими и толстыми ногами, с красным лицом, рыжими усами, густыми бровями и безликими, рыбьими глазами. Он был действительно омерзителен. В ту пору, так выглядело зло. Нашу камеру только недавно заполнили новыми людьми. Зачитали список из девяти человек, потом чекист долго стоялмолча, и смотрел то на список, то на меня, будто никак не могрешиться, прочитать мою фамилию, или нет. Под конец он махнул рукой и сказал, чтобы вышли те, чии фамилии он зачитал. Оставшиеся в камере вздохнули с облегчением, я же некотороевремя стоял в изумлении: вот уже четыре месяцапродолжалосьэто. Они хотели психологически сломать меня. В следующий четверг, когда они пришли в камеру, я опередил их: до того, как ониначали читать список, я попросил, чтобы они начали с моей фамилии. «Придет и твое время!» – ответил мне тюремщик и начал читать фамилии. В ту ночь из камеры увели десять человек. В следующий четверг мою фамилию зачитали первой. Может, мне никто не поверит, но я обрадовался. Я же, действительно, был рад тому, что, наконец, закончатся мои мучения, и что если у кого-то были малейшие сомнения в отношении нашей семьи, то эти сомнения наконец рассеются. Нас, десять человек, отвели вниз и завели в большую комнату, которую едва освещали две лампочки. Нас поставили у стены, которая, как сито, была изрешечена пулями. Было видно, что земляной пол недавно посыпали песком и опилками. В комнате стояли пять человек, в руках все держали маузеры, еще двое былис карабинами. Началась процедура чтения приговора, на каждый приговор ушло по десять – пятнадцать минут. Некоторые плакали, один, по-моему, даже обмочился. Мой приговор не был зачитан. Когда закончили читать, у меня невольно вырвалось, – А я?! Мне приказали отойти в сторону. Я заупрямился, покрыл их матом, и потребовал расстрелять меня. Один сказал другому, чтобы тот зачитал и мой приговор. Когда мне зачитали приговор, у меня появилась надежда, что меня расстреляют. На чтение приговора ушло достаточно много времени.