Ушла в небытие дремота послеполуденной сиесты, потому что Персиковая улица – даже если грохот битвы и стихал временами, – эта улица всегда, в любой час полна была шума и движения: со скрипом, стуком и лязгом проезжали по ней пушки и санитарные кареты; брели, спотыкаясь, раненые с передовой; форсированным маршем проходили воинские части, перебрасываемые с одной стороны города на другую, для усиления более опасного участка; и курьеры, курьеры – очертя голову они метались по улице, в штаб и обратно, как будто от их проворства и усердия зависела судьба Конфедерации.
Некоторый покой приносили с собой ночи, но в этом спокойствии чудилось нечто зловещее. Ночь была тиха как-то чересчур: как будто древесные лягушки, цикады и пересмешники тоже испугались и не решаются слить свои голоса в обычном хоре летней ночи. Порой тишину разрывала резкая трескотня ружейной перестрелки на ближних подступах.
Часто глухими ночами, когда Мелани спала, все лампы в доме были потушены, и мертвящая тишина давила на город, Скарлетт лежала без сна и вдруг слышала звяк щеколды на калитке, а потом мягкий, но упорный стук в переднюю дверь.
Неведомые солдаты, без лиц и без счета, приходили во тьме к ее дому, она слышала их голоса, они просили, пытались говорить с нею. Случалось, тень произносила очень культурным голосом:
– Мадам, примите мои извинения, я чрезвычайно огорчен, что вынужден потревожить вас, но не могли бы вы дать нам воды – мне и коню?
Раздавались порой грубые, хриплые голоса горцев или гнусавая речь равнинных жителей с далекого юга, а то вдруг баюкающая протяжность прибрежного выговора схватит за сердце, напомнив об Эллен…
– Барышня, у меня тут напарник, я-то нацелился доставить его в госпиталь, а он, глянь, при последнем издыхании. Будь добра, возьми его к себе в дом, а?
– Дамочка, у меня брюхо подвело с голодухи, сил нету никаких. Хоть бы кусок кукурузной лепешки, я бы воспрянул, ей-ей! Может, найдется? Чтобы вас не обездолить.
– Мадам, простите мое вторжение, но нельзя ли мне провести ночь у вас на крыльце? Я увидел розы, ощутил запах жимолости – это так напомнило мне о доме, что я дерзнул…
Нет, такие ночи не могут быть наяву. Кошмарный сон – да, и люди эти – тоже часть кошмара, бестелесные и безликие, только голоса, что обращаются к ней из мрака. Натаскать воды, дать поесть, положить подушки на крыльце, поддержать грязную голову умирающего… Нет, не может быть, чтобы все это действительно происходило с ней!
Однажды, в последних числах июля, к ним постучался ночью дядя Генри. Сам дядя Генри минус зонтик, ковровая сумка и кругленькое брюшко. Когда-то пунцовые толстые щечки теперь обвисли складками, как бульдожьи брылы, длинные белые космы были грязны неописуемо. На ногах какая-то рвань, он завшивел и оголодал, но гневливый, горячий дух его ничуть не пострадал. У девушек создалось впечатление, что он собой доволен – хоть и высказался определенно по поводу «этой дурацкой войны, когда старые дураки вроде меня уходят палить из ружья». Он знал, что нужен наравне с молодыми и что делает работу, какая по плечу молодому и сильному мужчине. Он и чувствовал себя молодым – куда там деду Мерривезеру, говорил он племянницам, откровенно сияя и красуясь. У деда люмбаго, это здорово ему мешает, и капитан даже собирался отправить его домой. А дед не захотел! Так вот прямо и заявил: лучше уж, мол, капитанова ругань и свист пуль, чем квохтанье невестки и эта вечная ее песня, чтобы бросил табак жевать и бороду стирал с мылом каждый день.