— Элли!
Я вскакиваю.
Сердце бьётся, как сумасшедшее. Дыхание сбивается.
Пульсирующая боль, удушающая жара и головокружение исчезли; остался только страх. С ним — горечь, боль, злость. И мой голос, эхом в ушах. Имя сестры в воздухе — хриплый, низкий, надорванный крик.
Горло горит от напряжения, от работы мышц, которые столько лет молчали — парализованные психикой.
Дрожащий, я пытаюсь повторить:
— Элли.
В полусне провожу ладонью по лицу, чтобы прийти в себя.
Семь лет я не произносил ни её имени, ни вообще ни слова — с того самого дня, как открыл глаза в больничной палате. Я просто не мог. Что-то внутри меня сломалось тогда, лишило голоса. Врачи твердили, что связки целы, но я-то знал — это не тело, это разум решил меня заставить замолчать. Я просто не хотел снова смотреть в ту пропасть: ведь тогда никто не ответил.
Он стоял там, смотрел на свою ошибку, слушал, как я зову на помощь — и не ответил.
Авария была травмой.
Но просить помощи у человека, который сознательно решает тебя не услышать — это как тонуть и знать, что тебя видят, но не спасают. Это разрывает изнутри.
Пока не столкнёшься с настоящей жестокостью человека, ты не веришь, что она существует.
Я вкусил её — самую отвратительную её форму.
Так какой смысл в голосе, если он не способен спасти тебя?
Моё молчание было не немотой, а криком души. Звонкой сиреной, что предупреждала о полном крушении изнутри — о боли, которую не исцелить никаким лекарством.
Но почему сейчас? Почему именно теперь, спустя всего несколько дней после нашей встречи?
Что во мне пробудила его тень?
Я весь в поту. Простыни липнут, душат. Я сбрасываю их, тяжело дыша, и смотрю на будильник.
Почти четыре утра.