Кэтрин Лондонский Тауэр, август 1563 года
Кэтрин
Лондонский Тауэр, август 1563 года
В моей комнате лишь одно окно, и выходит оно во внутренний двор. В последние семь месяцев это весь мой мир: клочок неба, мощеный дворик, клумба, иногда расцвеченная маргаритками, полоска травы, где бегают мои собаки, когда их выводят на прогулку. Мне к ним нельзя – меня держат под замком. Не знаю, где теперь муж; даже думать не могу о том, что его посадили в сырой подвал без окон или и того хуже – вместо этого стараюсь воображать, что он по-прежнему в своей круглой башенной комнате с видом на реку. Но воображать становится труднее; мой обычный оптимизм совсем меня покинул.
Бош, нахлобучив на голову мой старый красный чепец, топает туда-сюда по двум нашим комнатам – играет в стражника, а за ним, виляя хвостами, бегают собаки; но даже подобное зрелище не в силах вызвать у меня улыбку. Это все, из чего состоит его жизнь: стража, ключи, замки да мать, чей рассудок висит на волоске. Я стараюсь не думать о плохом – но вспоминаю Эдварда Куртенэ, проведшего здесь всю молодость из-за того, что в жилах его текла кровь Плантагенетов, и прославленных маленьких принцев, брошенных сюда сто лет назад. Они так и не вышли из Тауэра, и никто не знает, что с ними сталось. Говорят, родной дядя подослал к ним убийц. Их судьбы были записаны в крови – как и судьба Джейн, и моя; а теперь это проклятие унаследуют и мои милые сыновья. Дети, рожденные в тюрьме, не знающие, что такое свобода.
Из дальней комнаты доносится плач малыша Тома. Няня суетится над ним и зовет меня – вежливо и холодно, без всяких эмоций. Кормилицы у меня нет: возможно, то, что я сама кормлю грудью своего ребенка, там, снаружи, расценивают как наказание – но, по правде говоря, это одна из немногих радостей, какие у меня еще остались. Хотя и она омрачена. Со мной нет больше ни Хертфорда, ни Нэн, ни Уорнера и его жены; Ядро и Цепь тоже исчезли без объяснений, и некому теперь передавать мои письма. Служанки, няньки, стражники постоянно меняются; никто из них не смотрит мне в глаза. Боюсь, я все равно что умерла, и мои малыши тоже; может, лучше было бы нам умереть. Порой за рукоделием я нарочно колю палец иглой – проверяю, осталась ли во мне кровь. Разумеется, осталась: она расцветает, как цветок, на бледной коже. Тогда я воображаю, что вскрываю себе вену – толстую голубую вену в изгибе локтя, ту, из которой мне пускали кровь накануне свадьбы; избавляюсь от проклятой крови Тюдоров, всю ее, до капли, выпускаю из жил и начинаю жизнь сначала.