— Не «Счастье» ли случайно? — неожиданно даже привстала она. И сразу же назвала и журнал, и фамилию автора. Лицо ее стало строгим, оно будто даже постарело.
— Да, — почему-то совсем не удивляясь, подтвердил он и спросил: — А что?
— Он либо ничего в этом не понимает, либо… просто, — сказала она с нажимом, — стремится во что бы то ни стало выдавить сентиментальную слезу. Если, конечно, не хуже. Поздно на что-то там намекать и кого-то в чем-то обвинять. И потом, он что, так уверен, что счастье можно было построить на таком шатком фундаменте? В церковь, под венец и… все вот так просто? Если бы он потрудился задуматься, о чем сожалеет… Что же он, хотел бы все это вернуть обратно? И что вернуть? Неужели не знал, не понимал, что церковь тогда и в самом деле объявила войну всему новому, и советской власти прежде всего?..
— Трудно сказать. Возможно, и не думал, — ответил Андрей Семенович.
— Так что же тогда? Просто так, от нечего делать, нервы решил пощекотать? Не знаю, как кого, а меня всегда только злость берет от такой щекотки. Живет, видите ли, этакий пресыщенный «материалист-атеист». И вдруг ни с того ни с сего потянуло его на кисленькое… Свечи горят воска ярого, певчие, как в Большом театре, таинственные отблески на старинных образах, лампадочка, священнослужители в ризах золотых. Заслушаешься, заглядишься. Хотя бога и нет, а все же душещипательно. На душе умиление, благолепие. И о читателе… Нет-нет да и заинтересуется и тобой кто-нибудь из молодых да зеленых. А там, глядишь, и вовсе кто-нибудь растрогается. Так что и умиление, и не без пользы… А то, что люди от этого кровью харкали, на кострах горели… Тьфу! — Гневно передернув плечами, помолчала, насупившись, и продолжила: — Мне, когда слышу или читаю нечто подобное, всегда Ленин вспоминается. Вот кто органически не терпел даже малейшей фальши, клеймя всяческое «богоискательство», всяческое заигрывание и кокетничание с боженькой невыразимейшей мерзостью!.. И вообще… побывал бы он, этот писатель, в моей шкуре, было бы ему не до боженьки!..
Андрей лишь согласно покивал головой. Помолчал, подумал: «Да, все это так… Но потом… что же было потом? И почему тогда все у нас так неожиданно и таинственно оборвалось?»
Сразу же после того, как вышла газета с отцовским отречением, он жил еще с неделю в полной прострации. Никуда не выходил и к себе никого не пускал. Если же и выходил, то только рано утром, когда люди еще только просыпались, или уже позднее, в сумерки, а то и вовсе ночью. Долгими вечерами, до поздней ночи, молча сидел за углом хаты на низкой глиняной завалинке, отгороженный от посторонних глаз плотной стеной сирени, старой грушей-дичкой. Боялся показываться людям на глаза, потому что, казалось, теперь только о нем и думают, судачат и в его сторону пальцами показывают…