Ева стояла молча, слушая и не слушая молодого председателя-агронома, и, несмотря на все эти действительно неслыханные перемены, осматривала окрестную панораму погрустневшими глазами, вспоминая мысленно другие времена и другие стихи…
Хотя терна, по правде говоря, поблизости тоже не сохранилось. Вокруг от центра к полю радиально расходились улицы с почти одинаковыми, будто игрушечными, домиками под шифером, цинком и окрашенным в зеленый и ярко-вишневый цвет железом. Пестрые заборчики из штакетника, сады и тополиная аллея вдоль центральной, уходящей по гребню двух холмов в сторону скальновского шляха улицы. И ни одного плетня, соломенной крыши, журавля над колодцем — его заменил артезианский колодец с колесом-ветряком на высокой вышке в центре комплекса. И даже навсегда родная, неизменная земля, которой касались твои босые ноги, даже они, эти волнистые холмы и косогоры, выглядят как-то по-иному, до неузнаваемости изменившимися. Угадай теперь, где здесь была знакомая улица, где стояла твоя хата, а где хата бабушки, на квартире у которой стоял Андрей Лысогор? И где та старая верба над прудом, под которой они тогда, в ту счастливую ночь, утопали в снегу?.. И потом, позже, сидели не раз лунными ночами в свежей пахучей траве, и она, Ева, еще ничего не ведая, — просто наплывала такая грустная минута да еще луна, такая тревожно-таинственная, — напевала от полноты чувств: