Светлый фон

– Что все? – вновь не удержался от вопроса Алеша. Его зудило какое-то непонятное желание непрестанного расспрашивания и продолжения разговора со Смердяковым, он опять внутренне и так же «аксиоматично» стал предчувствовать, что с его окончанием произойдет что-то страшное.

– А со смертью, сударь, уже и все – да-с… Завершается, так сказать, эвольвуция и перетекание из одной формы в другую-с. Человек здесь на земле-с больше не останется, ибо земля эта для животных. Тут они живут и остаются, а человек только проверяется издесь животною жизнью. Не стал ли сам животным – вот так-то-с. А после смерти уже все. Ты уходишь туда, куда больше перетек своем существом-с и где накопил больше соответственных дел или даже только их намерений. То есть в ад или райскую обитель.

– И ничего изменить нельзя?

– Со смертью уже ничего. Только при жизни еще там, наверху-с, возможно…

– Как?

На этот вопрос Смердяков немного помолчал, как бы думая говорить или не говорить. (Алеша всем видом своим выразил крайнее нетерпение.)

– Покаянием-с… – наконец выдал Смердяков и как-то тяжко вздохнул. А потом, еще помолчав немного, добавил с какой-то горькой досадливостью:

– Только не думайте, Алексей Федорович, что это легко-с… Ох, не думайте!.. Я и всю жизнь мою не видел истинно кающихся, а больше актерство одно… А между тем только это-с, покаяние, и может убрать все зло, тобою изделанное.., твоего, так сказать, адского двойника… И предотвратить сюда попадание…

– А ты?.. – спросил Алеша и не договорил, ибо разом почувствовал, что попал во что-то очень важное и болевое для Смердякова. Тот потупился и с какой-то горькой досадой уперся взглядом в место рядом в ботинками Алеши.

– Я не смог, вы верно это поняли, Алексей Федорович… Я не смог. А не смог, потому что не захотел-с… А вот почему не захотел… Сие и есть тайна, которая меня и сейчас еще мучит-с… И которой не могу найти ответа… Странно и страшно сие. И поневоле начинаешь соглашаться с нехристовой верою, с мусульманскою, к примеру… У них говорится, что Аллах ихний взял и изначально-с разделил людей на, как бы это извысказать, поганых, кого в ад и предназначил сызмальства, да и вообще с зачатия – и хороших, кого сразу решил поместить в райские обители-с… Да… А вот почему – то его воля-с и все… И нам ее не изведать. Так вот по этому самому определению я, возможно-с, и создан был Богом сызначально таким, каким и был. Да – таким, каким вы меня все видели и каким презирали. Только в чем же тут вина моя была-с? Вот это трудно уразуметь и почти невозможно-с. Я ведь еще когда тогда в детствии моем, когда кошек вешал и меня потом Григорий наказывал понимал-с, что делаю что-то нехорошее. И даже не когда наказывал, а и до – когда делал все это – все понимал… Но умом понимал, а не делать не мог, вот что странно-с… Как будто заведенный какой или кто за меня то делает… Вы, Алексей Федорович, может, только сейчас и почувствовали в себе это раздвоение, когда в тебе-с и то и другое – и хорошее и плохое одновременно. И не поймешь, что сильнее… А я это всегда в себе чувствовал-с. Умом понимал – нехорошо, а душою – не могу не делать. А когда делаю, приятность такая неописуемая, и это при том, что знаю, что делаю плохо-с. И что меня потом и бивать будут-с, что Григорий и делал, но это не может меня остановить, ибо тут сердце. А сердцу как прикажешь?.. А помню, как кошку-с однажды, мною повешенную, когда Григорий меня высек, взял и откопал. Воняла уже, с червями-то была. А я ее взял, шкуру снял, порезал мясо на кусочки, да и перекрутил-с его в мясорубке, а потом эту кошатину гнилую червивую смешал с фаршем, что Мария Игнатьевна с рынка принесла. А она потом из него пельменей понаделала-с. А Григорий ел их и удивляется, что за запашок такой… Марфа Игнатьевна оправдывается, а я сижу и в сердце радость такая сладкая, непередаваемая, неописуемая… Даже слаще-с не знаю. Вот какая радость была-с. Да-с… Как от нее откажешься – невозможно. И что ум, что с того, что он знает, что делаю нехорошее. Ум бессилен противу сердца. И Федора Павловича не раз крысятиной кормил-с. Не мог я ему простить глумления ихнего над собой. А он еще нахваливает мои кулебяки мясные запеченные, да расстегаи, а они-то с крытятинкой… Я и сам пробовал-с – а ведь и впрямь мясо нежное, от молодого теленка молочного неотличимое-с. Крыс ловить научился чуть не руками. В чулане да за туалетом нашим дворовым. И тут тоже свое удовольствие-с – поймать, а потом удавить и тоже руками. Давишь ей да позушные-с пазухи возле глаз и смотришь, как кровью у нее глаза наливаются, а она визжит, визжит, и чем громче и тоньше, тем сердцу сладостнее и слаще, замирает даже, а как лопнут глаза у нее, кровь как брызнет, задергается, значит, в руках в конвульсиях, так и уж не знаю, как описать приятность эту сладостную и ни с чем не сравнимую-с… Тут тайна-с, тайна необъяснимая. Что чужие страдания тебе такую сладость доставляют. Или когда подкинешь собачке какой мясо с булавкой. Как она первый раз вскрикнет, так сердце и екнет и дрожит от наслаждения-с… Или ту же кошку вешаешь, а она борется сперва, царапается, кусается, в петлю не лезет-с. Тут азарт сначала, кто кого. И пусть сам уже весь расцарапан и руки в крови-с – и то хорошо, и то еще пуще охота, не отступишь уже, ибо знаешь, что цена будет больше, то есть больше сладости-с… Оно больше, оченно больше сладости-то, когда и свою кровь пролил-с. А как уже дергаешь, значит, веревку, отрываешь – так обязательно нужно поймать взгляд ее, взгляд ее последний, иначе не так сладостно!.. Вот-с. А в этом взгляде последнем уже обреченность, уже эта неизбежность смерти-с, уже покорность эта сломленная, а ты смотришь и сладость в тебе такая … Ибо ты все это изделал, ты победил-с, ты сломал еще одно творение Божие, ты вызвал эту обреченность в глазах, противу которой она ничего не смогла поделать-то. Ты сам стал «яки бози» над ней. Все это, кстати, хорошо-с супруга ваша, Елизавета Андреевна, понимает. За то так и не любила-с дочерь мою…