Тут Иван на какое-то время отложил чтение и почему-то задумчиво уставился на портрет императора. Он сидел не за своим столом, а за боковым, где обычно сидели вызываемые им на допрос и вообще другие посетители этого кабинета. Катерина Ивановна на время ушла из фокуса его внимания, даже ее письмо словно бы ушло на какой-то задний план сознания. На лихорадочно-знобящее самоощущение наложилось какое-то новое чувство – чувство некоей фатальной предопределенности. Нет, это был не страх, не чувство опасности и желание как-то из него выйти. Это было более глубокое, хотя и не до конца определяемое ощущение. Странно, что в этом ощущение было нечто и успокоительное: словно там, в уже вполне обозримом будущем, будет некая «остановка» или «точка отдыха», где действительно можно будет отдохнуть… Потом мысли ушли куда-то в сторону, и Иван просто сидел какое-то время, даже как будто не отдавая себе точного отчета, где он и что делает. И только шаги и резкий звон чего-то металлического, уронившегося караульными, вывел его из забытья. Он как бы с некоторым недоумением посмотрел на измаранные красными потеками листы письма и вновь принялся за чтение.
«Теперь последнее. Надеюсь Вы, Иван Федорович, обратили внимание, что я назвалась Верховцевой в начале письма? Не Карамазовой, а Верховцевой. Я вернулась к самой себе, кем и была еще до знакомства с тобой и всем вашим проклятым семейством…»
На эти слова Иван как-то особенно изумился. Фраза о «проклятом семействе» не то, чтобы раздражила его, а словно бы несказанно удивила. «Молодец, молодец, молодец…», – несколько раз повторил он, словно бы настолько удивленной этой мыслью, что просто отдал должное человеку, ее произнесшему, но пока не в силах оценить степень глубины и справедливости самой мысли.
«… Но это на самом деле тоже не соответствует действительности. Я уже не Карамазова, не Верховцева, а – Муссялович!… Да-да, мой любезный, бывший муженек, прими эту весть с обычным наигранным равнодушием, которое ты так любил мне демонстрировать. И пусть, как поется в песне, «нас венчали не в церкви…» – это все не важно. Важно, что я стала действительно не формальной, а гражданской, – гражданской в высшем смысле, женой и подругой своему товарищу по борьбе и оружию, своему единомышленнику, кто как и я готов проливать свою и чужую кровь в борьбе за дело социальной революции. Да я жертвую собой и своим именем во имя его, которого ждет или виселица или пуля, или в лучшем случае каторга, так пусть в жизни и смерти мы останемся вместе.
Ты, конечно, в своей великолепной возвышенной низости воспримешь мой поступок в качестве мести тебе. Моей личной мести. Пусть так! Пусть так!.. Да – и знай, что это так и есть! Да – это моя месте тебе!.. Чтобы успеть еще до твоей смерти ударить тебя по твоему чванливому самолюбию. Впрочем, и не думаю оправдываться. Перед кем? Перед тем, кто первый изменил мне, кто как и все остальные братцы, связался с «Тварью»… Обратил внимание? Я теперь пишу титул известной особы с большой буквы. Так как я ее уважаю. Продолжаю считать тварью, но уважаю, уважаю гораздо больше тебя, уж имей это в виду. Это надо уметь – затащить всех трех братцев к себе в постель, причем чуть не одновременно, да еще и крутить с другими. Великолепно! Она со своей стороны тоже нанесла тебе удар, и хороший удар, сначала притянув к себе так легко и просто, а потом так же легко и просто променяла тебя на других. Уважаю!.. Тварь! Тварь, но уважаю!.. У меня до сих пор хранится твой шарфик, который ты по своей недалекости оставил у нее, своей любовницы. Ты бы видел, как она мне его передавала и что при этом говорила!.. Восхищаюсь ею!.. Как же она тебя славно спровадила!.. Пусть тебя перед смертью оставят все когда-то близкие тебе – жены и любовницы, пусть перед лицом смерти ты останешься один. Один, всеми брошенный и оставленный и проклятый…