Светлый фон

Но на этот раз, — может быть, впервые за все путешествие выспавшись как следует и разнежась под теплым одеялом на пуховой подушке, — Чокан, припоминая свой аул, мать, Кунтай, Жайнака, почувствовал, как все это отдалилось от него, и ему стало жаль себя, детства, друзей. Он всхлипнул раз, другой, и уже не мог унять льющихся слез.

Услышав шаги отца, он перестал плакать и зажмурил глаза.

Чингиз, едва взглянув на сына, понял, в чем дело. Он не подал вида и сел в сторонке. Начал негромко разговаривать вслух сам с собою, но каждое слово предназначалось ему, Чокану. Останешься, мой сынок, в городе, будешь хорошо учиться, станешь большим человеком, каких не много в степи. Я уже вижу тебя в офицерском мундире. И по-русски ты будешь говорить лучше, чем твой отец. Наберись терпенья, Канаш-жан. Я знаю, ты умный мальчик. В аул ты всегда можешь вернуться, если захочешь. Но снова попасть в город, в корпус куда трудней.

Самыми теплыми словами называл Чингиз сына. Плавно, без пауз текла его речь. Она и доходила до Чокана и немного раздражала его. Он больше привык к отцу немногословному, суровому, властному. Ласково уговаривать могла мать, отец приказывал.

И Чокан слегка застонал, притворяясь, что просыпается. Отец тут же подсел к нему, положил руки на плечи:

— Что, Канаш-жан?

— Апа-а-а! — звонко протянул он, прекрасно понимая, что Зейнеп далеко. Ему захотелось испугать отца.

— Мы же не дома, Канаш! — с плохо скрытой тревогой попытался урезонить его отец.

Чокан уставился на отца еще влажными от слез глазами:

— Каймака хочу.

— Будет и каймак.

Чингиз быстро вышел из комнаты и через две-три минуты вернулся с большой пиалой, доверху наполненной каймаком:

— Ешь, Канаш.

Чокан взял чашку, медленно рассмотрел ее, слегка пригубил и капризно протянул обратно:

— Я ведь каспак просил, а не каймак.

— Есть и каспак, — спокойно ответил отец, решив в последний раз побаловать сына, потакая ему во всем.

И снова вышел.

Чокан не узнавал отца. Никогда он не приносил ему чашки к постели. Что это с ним случилось? Да ведь он же отец мне, единственный здесь близкий человек. Он же любит меня. Поэтому и нежничает. Ему хочется, чтобы я остался учиться. Вот он и старается угодить. И Чокану стало стыдно.

Когда отец принес каспак и теплый еще калач из кислого теста, Чокан не только бросил капризничать, но принялся так охотно уплетать за обе щеки, что отец улыбался от удовольствия: а я-то его считал разборчивым лакомкой. Он дома поклюет, поклюет, там отщипнет кусочек, там возьмет горсточку, глоток каймака, глоток саумала, глядишь — и сыт. Больше его не уговоришь. Но если Зейнеп предложит ему что-нибудь одно, он непременно попросит другое. А здесь, вдали от дома, взбрыкнул один раз, почувствовал свою вину и теперь за один присест съел все до капельки, до крошки.