Светлый фон

Чокан не шел. Давно рассеялась злость, но не успокаивалось сердце. Ему было стыдно своих проклятий. Что, если их и в самом деле услышал аллах? И он опять обратился к нему с молитвой: «Не посылай, боже, горя на голову моего жеребеночка».

Слабость овладевала им, слезы — одна за другой — падали на камешки четок, на чекпен.

Он уже не отсчитывал камешки, а машинально их перебирал и в такт их легкому ритмичному стуку покачивал головой. И тут к нему подкрался самый близкий, в представлении казаха, враг человека — сон. Дома ли, в дороге ли, Чингиз всегда засыпал быстро и крепко. Его здоровый храп мешал сну других, но домашние предпочитали мучиться, остерегаясь вспышки внезапного гнева. Смельчаки находились редко. Сон Чингиза был одновременно и глубоким и чутким. Он улавливал любой посторонний звук, мгновенно просыпался, соображал, что бы это могло быть, и засыпал снова.

…Чокан так же легко перемахнул через забор, с трудом пробрался через захламленный двор и чутьем угадал едва светившееся окно их комнаты. Не решившись зайти сразу, он заглянул в окно: красноватый полусвет крохотной лампы-светильника — уштык освещал фигуру отца, застывшего на корточках. Тонкое пламя светильника дрожало, как мышиный язычок. Казалось, что вздрагивает и отец. Опять заснул на жайнамазе! Чокан и пожалел отца и ему стало чуточку смешно. Он обошел дом, открыл без скрипа наружную дверь и, ступая на цыпочках, нашел отведенную им комнату. Приложил ухо к двухстворчатой двери — раздавался знакомый храп. Дверь распахнулась без шума, и Чокан по мягкому ковру, как можно осторожнее, стараясь не разбудить отца, прошмыгнул к постели.

Но отца разбудил даже этот мягкий шорох. Вернулся, значит. Укладывается спать. Пусть спит спокойно. Не буду его ругать. Не буду с ним пререкаться. И стал похрапывать, теперь уже нарочно. Посапывал и Чокан, хотя еще бодрствовал. Отец и сын, словно сговорились, невинно обманывая друг друга. Чингиз оставил свой верблюжий чекпен — походный жайнамаз, тихонько подсел к сыну, и недавняя горечь с новой силой взяла его в тиски. Он обнял мальчика, прижался к нему, слезы душили его. Чокан лежал лицом к стене: в приливе сыновней нежности он перевернулся на другой бок и, не выдавая себя ни единым звуком, будто все это происходит во сне, полуобнял плечо отца. И Чингиз подавил слезы, приник крепче к сыну, к своему жеребеночку, к частице своей души.

И тогда наступил настоящий прочный сон.

Чингиз проснулся как всегда рано, в тот час, когда в ауле еще не начинается первая дойка кобылиц.

Чокан мирно и сладко спал. Как бы невзначай его не разбудить! Стремясь не делать лишних движений, Чингиз тихонько высвободил руку из-под головы сына. Осторожно привстал и склонился к нему. Прикасаясь губами к виску, втягивал и втягивал ноздрями родной сыновний запах. И так тепло становилось на сердце от этой самозабвенной радости, что все вчерашние волнения откатились куда-то далеко, и спокойствие возвращалось к Чингизу вместе с верой в свою судьбу и судьбу сына. Чокан пошевельнулся, сонно приоткрыл глаза, ничего не понял и снова, свернувшись поудобнее, заснул.