И она залилась слезами.
Я был глубоко растроган. Я пробыл с ней ещё некоторое время, стараясь утешить и ободрить её и говоря ей много такого, чему сам не верил. Случай был такой, что всякие утешения были излишни.
Когда я собирался уйти, она спросила:
— Когда это будет?
— Завтра, рано утром. Но если вы хотите отложить…
— Нет, — перебила она. — Чем скорее, тем лучше.
— В семь часов я пришлю вам одно средство. Вы заснёте тихо и безболезненно. В восемь я пришлю к вам священника, но его присутствие уже будет не нужно для вас.
— Благодарю вас. Прошу вас, не позволяйте палачу дотрагиваться до меня даже после моей смерти.
— Хорошо. Тело приготовят к похоронам женщины.
День был серый и холодный. Тёмное, свинцовое небо нависло над большой площадью. Воздух был холоден, как снег. Всё было холодно и уныло. На рассвете я приготовил одежду кающейся грешницы для тела Анны ван Линден и смотрел, как его привязывали к столбу. Это было совершенно необычно для испанского губернатора, и мастер Якоб с его помощниками выражали величайшее своё удивление, насколько смели его выражать. Но в этом маленьком городке я мог делать всё, что мне вздумается, в мелочах, конечно.
Дул резкий ветер, от которого я дрожал, несмотря на свой плащ. Я сидел на лошади перед эшафотом впереди моих офицеров — точь-в-точь как в день моего приезда. Но теперь всё было по-другому. Я не раз присутствовал на аутодафе как в Испании, так и здесь, в Голландии, — этого не избежишь, где бы ты ни был, — но никогда я не чувствовал себя таким беспомощным и низким созданием, как на этом мною самим устроенном сожжении, когда старая Бригитта пробормотала заведомо ложное признание, а палач Якоб удавил её за то, чего ни она сама, ни какая бы то ни было другая женщина не сделала. Суеверие ещё раз восторжествовало!
И я способствовал этому. Никогда я не чувствовал такого стыда, как в тот день. И это была власть! Да это тень её!
Выйдя от Анны ван Линден, я целый день ломал себе голову, стараясь найти средство спасти её, и не нашёл ни одного. Последним желанием этой женщины было поцеловать меня, а я должен её сжечь. Она совершила грех, но, как она сказала, многие грешили гораздо больше. С горькой иронией я спрашивал себя, неужели я здесь не хозяин, неужели я не могу дать ей возможность спастись, неужели действительно я не могу сделать для неё ничего? Конечно, я мог. Я мог бы сжечь отца Бернардо, затем уложить свои вещи и отправиться к принцу Оранскому. Но я этого не имел в виду.
При данных обстоятельствах я зашёл настолько далеко, насколько было можно, и даже, пожалуй, дальше. Если бы одно из звеньев той цепи, которую я изготовил для того чтобы спасти донну Марион и себя самого, порвалось, если бы герцог заподозрил меня в обмане, то моя власть кончилась бы с прибытием первого же курьера и спасённая мною женщина погибла бы вместе со мной. Если бы даже ради белого тела и рыжих волос Анны ван Линден я пожелал рискнуть собой — чего я вовсе не хотел, — то я не имел никакого права приносить в жертву невиновную женщину вместо виновной. В этом случае я не мог колебаться ни минуты, Я продолжал убеждать себя в этом, но подписал все окончательные распоряжения с чувством глубокого разочарования и разлада с самим собой. Она теперь не чувствует никаких страданий. Но это зрелище и страшно и неприятно. Оно открывает путь для дальнейших аутодафе.