Светлый фон

Мандариновый дождь, пролившийся на голову незадачливого любовника.

Геройски пал под градом мандаринов, сэр…

Геройски пал под градом мандаринов, сэр…

– Он что, застал вас в любовном беспорядке?

– Ты с ума, что ли, сошел? – Левушка возмущенно постучал пальцем по лбу. – Какой там еще, к дьяволу, беспорядок? Он застал нас, когда мы слушали Стравинского.

Давид опять захихикал. А кто бы, спрашивается, сумел удержаться на его месте? Что ни говори, а это, конечно, было нечто. Есть мандарины и слушать Стравинского. Трам-тям-тям-тра-а-а-ам… В отсутствие Феликса, который не выносил Стравинского до такой степени, что однажды сказал в запальчивости, что тот погубил будущее всей русской музыки. Хотел бы я посмотреть на его лицо, когда он открыл дверь и услышал это трам-тям-тям-трам.

– Тебе смешно, – обиделся Левушка. – А между прочим, он меня чуть не ударил.

– Как это? – не понял Давид. – Феликс? Тебя? Но за что?

– Это ты у него спроси. Он сказал мне, что если еще раз увидит меня возле дома, то переломает мне все ребра…

– Ну, – задумчиво сказал Давид, – если бы ты ухаживал за моей женой…

Пожалуй, это было уже не смешно. Пухлый и коротконогий Феликс размахивающий кулаками перед лицом Левушки, чтобы защитить святость брачного ложа, – в этом, пожалуй, чувствовался некий неожиданный трагический ракурс. Бой петуха с Аполлоном. Из-за прекрасной Анны. Давид захихикал. Потом спросил:

– Вы подрались?

– Я ведь сказал же тебе – чуть. Если бы он до меня дотронулся хоть пальцем, я бы его просто убил… Сволочь жирная, – сказал он, чуть не грохнув на пол грязную посуду. – Надо было, конечно, заехать ему в морду, чтобы знал, – добавил он, подумав.

– Еще не поздно.

Конечно, что-то тут явно не увязывалось и будило сомнения.

Если не было любовного беспорядка, то, спрашивается, а что, собственно говоря, было? Неужели только это трам-трям-трям-трам? Слепая ревность, которая всегда найдет, за что зацепиться? Застилающая глаза, дурманящая голову, толкающая на безумства?

Он вдруг насторожился и прислушался, как будто кто-то позвал его – издали и негромко. – Измена, сэр, – сказал этот издали идущий, знакомый голос. – Само собой, сэр. Измена. Какие еще могут быть сомнения? Обыкновенная измена, сэр, и ничего более. Ясно было бы даже глухонемому, окажись он вдруг где-нибудь поблизости.

Измена, сэр

Он искоса посмотрел на Левушку. Потом попытался вспомнить голос Анны, ее глаза, когда она смотрела на Левушку, голос, которым она называла его по имени, ее всегдашнее равнодушное присутствие на кухне, когда там находился Левушка. Никаких сомнений, сэр, – прошептал ему Мозес в самое ухо. Никаких сомнений, разрази меня гром. Измена, похожая на опрокинутый флакон духов, чей запах разошелся по всей квартире, не в силах скрыть свое собственное присутствие. Запах, который не спутаешь ни с каким другим. В конце концов, дело ведь заключалось совсем не в том, чтобы блуждать рукой под чужой юбкой или поспешно расстегивать в лифте молнию, прислушиваясь, не стучит ли внизу входная дверь. Дело заключалось в том, что измена явно находилась в родстве с метафизикой, о которой Филипп Какавека писал, что прежде чем познать мир, она сначала создает его. Все дело было в этом, сэр. Она была больше похожа на науку, разделяющую то, что не должно поддаваться никакому разделению, – или на скальпель, кромсающий единую плоть и разъединяющий навсегда соединенное ради с неизбежностью грядущего Рая, – а может быть на фокус, превращающий внезапно день в ночь, а «завтра» в «никогда».