Дома, громоздящиеся друг на друга. Башни, зубчатые стены, чешуйчатые купола. Деревья-бочки и деревья-шары. Кубики, треугольники, пирамиды. Птички-колибри, птички-вороны, птички-орлы. Голые женщины с завивающимися руками и ногами. Слоны и лягушки. Особым успехом у его соседа по парте почему-то пользовался Папа Римский, который принимал парад, разъезжая на большой инвалидной коляске.
Пытаясь не привлекать внимания, Мозес подвинул к себе чистый лист бумаги и взял шариковую ручку. В конце концов, он имел полное право конспектировать выступление и записывать пришедшие к нему в голову мысли. По ходу, так сказать, размышлений. Прежде чем сделать первый штрих, он услышал голос Осии, сказавший:
«В том смысле, что это позволяет нам заглянуть в эту тему еще глубже».
В том смысле, Мозес.
Заглянуть еще глубже.
Так глубоко, что только держись!
Ему показалось, что это просто какая-то чепуха на постном масле, которая немедленно выдаст себя с головой, если взглянуть на нее непредвзято и основательно. Наверное, следовало бы обратить на это внимание всех присутствующих, тем более, его мнение было здесь далеко не лишним, это следовало хотя бы из того, что Осия обращался также и к нему, а не только к старожилам, какими были Иезекииль или Амос.
Впрочем, он немедленно позабыл об этом, как только в белом пространстве лежавшей перед ним бумаги соткался совершенно из ничего первый завиток. Сначала он нарисовал маленькое деревце, затем глаз, который висел на толстом стебле вместе с раскрытыми листьям. Затем из-под его пера постепенно вышли: лес с перепутанными ветвями, луна, висевшая над этим лесом и небольшой двухэтажный домик с высокой крышей. В этом домике жил, конечно, маленький мальчик, которого тоже звали Мозес. Маленький мальчик, который из всех своих игрушек любил только старого зайца с поцарапанным глазом и грязным языком. Зайца, которого почему-то звали Эрих Гутентаг, хоть он был далеко не немец и не знал по-немецки ни одного слова… А вот в доме рядом наверняка жила черноглазая и черноволосая девочка с ярко накрашенными губами. И чтобы убедиться в этом, надо было просто постучать в дверь и дождаться, когда тебе откроют. Конечно, никто в точности не знал, что там еще есть за стенами и окнами этих домов, но если бы у него был сын, то он рассказал бы ему про этого маленького Мозеса, который жил в покосившимся доме, раскрашенном синей шариковой ручкой, – про этого бледного и вечно настороженного Мозеса, который всегда выглядел, как смазанная тень на плохой черно-белой фотографии, как, собственно, ему и следовало выглядеть в наступивших сумерках, стоявших тут всегда, то есть с утра и до вечера, и с вечера до утра, – короткое время между тем мгновением, когда уже невозможно читать или писать без лампы – и мгновением, когда должна была вспыхнуть сама эта лампа. Мгновение это все оттягивалось и оттягивалось, потому что было еще сравнительно светло, вот только нельзя было уже ни читать, ни писать, сумерки все длились, длились и длились, и маленькому Мозесу оставалось только стоять у окна, слегка отодвинув занавеску, чтобы видеть окно соседнего дома и ждать, когда загорится за его стеклами свет и девочка с короткими черными волосами сядет к зеркалу и начнет намазывать губы красной помадой.