Я уверена, что не переносила на свое рабочее место переживания Лале, не позволяла им влиять на моих коллег. Разумеется, мои коллеги могли считать по-другому. Я верила, что мне удается отделить работу от личной жизни, и лишь иногда я могла поделиться с кем-нибудь из них какими-то подробностями из своей другой жизни.
Помню, как однажды ко мне пришла коллега, сообщила, что у нее в отделении есть пациентка с цифрами на руке, и поинтересовалась, следует ли ей спросить женщину о цифрах. Не будучи экспертом, я все же ответила: «Спроси, она либо захочет поговорить об этом, либо нет — ей решать». Коллега спросила, у нее состоялся долгий разговор с пациенткой об Освенциме. Моя коллега считала, что разговор о цифрах помог им обеим. У пациентки появился дружелюбный слушатель, никак с ней эмоционально не связанный, а моя коллега узнала историю выживания человека.
Мои родственники были не единственными, кто знал о моей дружбе с Лале. Я делилась его рассказами о Холокосте со своими коллегами, с сочувствием относившимися к моей дружбе с человеком, воплощающим в себе живую историю. В «Благодарностях» к «Татуировщику из Освенцима» я выражаю признательность своей бывшей начальнице Г ленде Боден. Если бы не ее поддержка и понимание того, насколько важно было для меня общение с Лале, я вряд ли писала бы эти строчки сегодня. Не один раз я приходила к ней с просьбой отпустить меня на час или два раньше, чтобы навестить его, сходить с ним в кино, ответить на его привычный вопрос: «Куда вы пропали? Не написали еще мою книгу?» Всецело понимая меня, она кивком головы как бы говорила: «Идите».
Были еще две женщины, которым я могла доверять, — тоже социальные работники из больницы, посвятившие себя оказанию реальной помощи пациентам и их родным в трагические и тяжелые для них времена. Однажды я болтала с коллегой, с которой успела подружиться. Отвечая на телефонный звонок, я низко опустила голову. Обычно я с удовольствием внимала приятному восточноевропейскому акценту Лале, но на этот раз, услышав его вопрос «Где вы пропадаете?», вдруг почувствовала, как у меня зашлось сердце. Я была просто ошеломлена. Сколько времени прошло с нашей последней встречи? Я вдруг перестала соображать. Лале немедленно ответил на мой молчаливый вопрос. «Вы не приходите уже две недели. Когда вы навестите меня?» Две недели. Я понятия не имела, что прошло так много времени. Обычно мы виделись от одного до трех раз в неделю. Я сразу пообещала прийти в тот же день после работы. К моей тревоге добавилось ощутимое чувство вины.
Когда я повесила трубку, моя наблюдательная коллега спросила:
— Что случилось?
Полностью доверяя этой женщине и уважая ее, я сказала, что мне трудно долго бывать с Лале, слушая его истории о злодеяниях и ужасах. С одной стороны, я была не в состоянии полностью постичь подробности услышанных историй, а с другой — осознавала, что для него это зло было реальностью на протяжении почти трех лет. Моя коллега слушала, как я изливаю на нее свой гнев, как делюсь опасениями о том, что отдаляюсь от своей семьи, не желая делиться с ними этими страшными историями. Я сказала ей, что обеспокоена тем, что причиняю Лале страдания и возможный вред и что у меня самой появились физические симптомы стресса.
Она спросила, чувствую ли я, что он становится зависимым от меня и моего места в его жизни. Я не знала этого наверняка, но иногда он мог мягко упрекнуть меня в том, что я давно не приезжала. А тот его телефонный звонок ко мне на работу, свидетелем которого она стала, был не первым. Он всегда спрашивал напрямик: «Где вы пропадаете?» Никогда: «Добрый день, как поживаете?»
Когда моя коллега спросила меня, как изменился Лале с момента нашей первой встречи, я призналась, что он как будто избавился от острой боли в связи с утратой Г иты и что по временам я даже слышала его смех. Этот смех — скорее хихиканье, чем смех, — звучал музыкой у меня в ушах. К тому же теперь он, вставая со стула, чуть подпрыгивал. Я даже застала его как-то кружащимся с Тутси, когда он держал ее за передние лапы.
— Значит, — начала она, — Лале хихикает, подпрыгивает на месте и кружится с собакой, в то время как ты нервничаешь, боишься поделиться со своими родными и в какие-то моменты даже откладываешь визиты к нему. Что, по-твоему, происходит?
Я пробормотала, что, возможно, я не лучший кандидат на выслушивание и изложение его истории, что для меня это чересчур, что я не уверена, что справлюсь, к тому же у меня работа и семья. Пока я бубнила на тему «бедная я», моя коллега вернула меня к реальности.
— Послушай, Хезер, — твердо сказала она, — у тебя классический случай переноса или компенсаторной травмы. Признай это и найди стратегию, которая поможет тебе двигаться дальше. Ты ведь понимаешь, что не имеешь права завладеть его болью, печалью или потрясениями, это не твое.
Ее слова прозвучали как пощечина. Такого не должно было случиться со мной. Я все про это знала, как же я допустила это? Я познакомилась с человеком, пожелавшим рассказать кому-нибудь свою историю. Не еврею. Узнавая друг друга, мы много месяцев провели вместе. Его рассказ перерастал в историю, которую я записывала на компьютере. Мое исследование просветило меня в том, чему не учили в маленьком городке в Новой Зеландии, — какими могут быть бесчеловечность и зло, олицетворением которых стал Холокост.
Как я обнаружила, внимательное выслушивание чьих-то рассказов о перенесенных потрясениях сопряжено с опасностью. Любой человек, занимающийся психотерапевтической работой, должен научиться проверять себя на наличие признаков компенсаторной травмы. Зачастую первые признаки имеют физическую природу, как было у меня: учащенное сердцебиение, тошнота, ощущение того, что исчезаешь из комнаты. Так мое тело «помнило все». Часто это может сопровождаться чувством вины. Я не жила в те ужасные времена, поэтому сдерживала чувства, но это приводило к тому, что они захлестывали меня. Пришло время доказать что-то на деле и заняться самопомощью. Я знала, что не хочу отказываться от написания истории Лале. Мы уже продвинулись так далеко, и наша связь была крепкой. Я поняла также, размышляя об этом, что смогу справиться с тем, что услышу, что не так уж это страшно для меня.
Сразу после разговора с коллегой я начала обдумывать стратегию противодействия переносу переживаний, который я испытывала. Некоторые приемы имели свои достоинства, другие казались нереалистичными, например, попросить Лале отвечать на подготовленные вопросы, чтобы я могла контролировать его повествование. Это сделать было бы невозможно. В равной степени я не хотела искать кого-то другого на роль слушателя. Я знала: он выбрал меня, у нас сложились особые отношения, я обладаю гибкостью для выполнения этой работы.
Моя коллега спросила, что больше всего удручало меня при общении с Лале. Я ответила не задумываясь, так как в точности знала, что это такое. Самое большое беспокойство вызывало у меня то настроение, в котором я возвращалась домой после визита к Лале. Одно дело впитывать страдания и печаль, не относящиеся непосредственно ко мне, и совсем другое — сохранять «хорошую мину» перед близкими, не имеющими понятия о моих чувствах, поскольку я «защищала» их, или так мне казалось, от страданий Лале. Я стала закрытой и замкнутой, что было для них непривычно. Я эгоистично не позволяла им помочь мне пройти через этот период, утешить меня и разделить с ними эмоциональную травму, говоря себе, что защищаю их. По сути дела, это было продолжением моего опыта работы в больнице, где я каждый день была свидетелем трагедий и переживаний, но не делилась впечатлениями со своими близкими. До меня не доходило, что это был особый случай: мои близкие лично знали Лале и чувствовали себя участниками его истории, как и я. В то же время они не были знакомы с людьми, которых я ежедневно видела на службе, и я подходила к службе профессионально, что позволяло мне владеть ситуацией. В случае с Лале я платила невероятно высокую цену за то, что не отделила эти два очень разных случая один от другого.
Итак, как же я это сделала? Лале жил на первом этаже многоквартирного дома, выходящего на улицу. Для меня всегда находилось место для парковки около здания. Каждый раз, как я уходила от него, Лале любил шутить, что он проводит меня до машины. Поцеловав его на прощание у входной двери, я спускалась по лестнице и шла по тропинке к дороге, а он с собаками выходил на балкон, откуда махал мне и говорил, чтобы я ехала осторожно. Я всегда воспринимала эти слова как иронию, учитывая то, что лишь однажды позволила ему отвезти меня куда-то, после чего заявила, что хочу еще пожить и с этого момента только я буду за рулем. Отъезжая, я видела, что он продолжает махать с балкона. Он так и не узнал, что с того дня я отъезжала на двести метров к маленькой боковой улочке, парковала машину и сидела, погрузившись в свои мысли или просто пытаясь очистить голову, отделить Лале от своей семьи. Я называла это концентрацией. Иногда я ставила диск и, закрыв глаза, уходила в себя. Это был саундтрек к моему любимому фильму «Из Африки». Я всегда чувствовала тот момент, когда можно включить зажигание и поехать домой к семье, вновь стать женой и матерью, что было для меня очень важно. Столь же важно было и то, что я снова могла с нетерпением ждать возвращения к Лале и его песикам.