Когда я только впустила Лале в нашу жизнь, то часто приезжала домой к обеду, который уже бывал в разгаре, и начинала рассказывать о том, как прошла моя встреча, не вдаваясь в подробности, но передавая смысл разговора. И разумеется, я не могла не вспомнить об эпизодах с собаками. А теперь мои родичи слышали лишь: «Он в порядке». Я как бы отталкивала их, но отдавала себе отчет в том, что родные внимательно присматриваются ко мне, тревожась, но толком не зная, что делать.
Этот сдвиг в моем отклике на вопросы близких произошел в то же время, когда собаки Лале приняли меня в свой круг и когда сам Лале начал делиться со мной душевной болью и глубокими страданиями, пережитыми во время его пребывания в Освенциме-Биркенау. Как я уже писала, поначалу Лале рассказывал о своей жизни невозмутимым тоном, сообщая лишь факты. Он рассказал, что у него были брат и сестра, и немного о родителях, но ничего о своем детстве, о том, что помогло бы понять, как он стал мужчиной. Он настолько точно описал Освенцим и Биркенау, что, впервые оказавшись там в 2018-м, я знала, где искать барак, в котором жил он, в котором жила Г ита, или то место рядом с газовыми камерами и крематорием, где он работал. Но в те ранние встречи он не рассказывал, что чувствовал, проходя через этот ад на земле. Я знала, что он мог рассказать больше, и чувствовала, что это для него очень тяжело, но он хочет рассказать об этом. Иногда он начинал говорить, потом останавливался и замолкал. Поджав губы, он ронял голову на грудь и гладил одну из собак. Его поведение говорило о глубоко запрятанной боли. Как я описывала, лишь познакомив его с моей семьей, открывшись перед ним, я сумела установить между нами эмпатическую связь. С ней пришло доверие и завязалась дружба.
Уровень доверия, символизируемый мячиком, который отдала мне Тутси, был большой честью для меня, но сопровождался эмоциональной нагрузкой, с которой приходилось справляться. Оглядываясь назад, я должна была раньше приметить знаки, оценить происходящее, ведь у меня имелся опыт социальной работы, но всегда легче увидеть что-то в других, чем в себе. В профессиях, связанных с уходом за больными, часто считается, что практик говорит красивые слова, но забывает доказать это на деле. Для работников сферы психического здоровья очень важен регулярный организованный контроль. Во время моей работы в больнице нам очень помогали так называемые мини-брифинги. Мы знали, что всегда кто-нибудь из коллег готов выслушать человека, которого что-то волнует, — не обязательно дать совет, а просто выслушать.
Подчас Лале рассказывал ужасные истории, которые мой разум отказывался воспринимать, и по моим щекам текли слезы. Слушая описания примеров страшной бесчеловечности и того, что испытал сидящий рядом со мной человек, как и многие другие, я ощущала в сердце почти физическую боль. По временам у меня перехватывало дыхание. А иногда мне казалось, что я теряю слух. Я смотрела на Лале, видела, как шевелятся его губы, но ничего не слышала. В своей книге «Тело помнит все» Бессел ван дер Колк, мировой авторитет по психологическим травмам, пишет, что реакция на потрясения бывает не только психологической, но и очевидно физиологической. Мою реакцию на услышанное мной тогда можно назвать «бей или беги», известную как компенсаторная травма. В том случае я диссоциировалась, чтобы оградить себя от услышанного. Чтобы справиться с физической реакцией, мозг отключался.
Помню, как я выдергивала себя из этого подсознательного транса, пытаясь сконцентрироваться. Я уже писала, что со временем научилась противостоять Лале, чтобы вернуться в «здесь и сейчас», например гладила собак. В подобные моменты я жалела, что у меня нет перед собой блокнота с ручкой, что я не могу отвлечься, записывая услышанные слова. Попробуйте, это работает: записывайте слова, которые вы слышите. Даже если вы успеваете записать каждое слово, эмоциональное воздействие при этом не столь велико, как при внимательном слушании. Ничего похожего. Записывая, вы слушаете, но на самом деле не слышите того, о чем вам говорят. Это мощный и полезный инструмент дистанцирования.
Однако я понимала, что должна активно слушать Лале и слышать то, что он говорит, — в этом заключалась моя привилегия и моя ответственность. С первой нашей встречи я намеренно не приносила с собой средства для записи. Никакой бумаги, ручки или магнитофона. Из опыта работы я знала, что люди говорят свободно, если уверены во внимании слушателя, особенно это касается пожилых людей. Часто, беседуя с пожилыми людьми, я замечала, с каким нетерпением они спешат рассказать о том, что их волнует. Они всегда болезненно реагируют, если их прерывают. Помню один случай, когда я прервала женщину, поскольку хотела уточнить что-то из ее рассказа. Она огрызнулась, велев мне заткнуться и слушать. Должно быть, ее удивили мои широко раскрытые глаза и немой вопрос: «Вы это серьезно?» В ответ она сказала: «Знаете, как трудно в моем возрасте найти того, кто выслушал бы? Никто не хочет слушать. Можно подумать, я невидимка! Прошу вас, выслушайте меня, я хочу, чтобы вы выслушали меня здесь и сейчас».
Этот короткий диалог подсказал мне, что нужно знать о том, как слушать пожилых. Слишком часто эти люди для нас невидимы, и даже если мы их видим и признаем, то не ожидаем услышать нечто важное для себя. Мы не слушаем, не спрашиваем.
Как же мы заблуждаемся!
В наши первые встречи я обнаружила, что Лале досадовал, когда я прерывала его рассказ вопросом. Паузы в потоке речи было достаточно, чтобы он отвлекся и с трудом возвратился к тому, о чем рассказывал. Не то чтобы он сердился на меня, но ему не нравилось, когда его прерывали, он путался в повествовании и вскоре умолкал. Мне часто казалось, что Лале заранее репетировал то, что собирается рассказать. Он знал, когда я приду: либо после работы, либо днем в воскресенье. Было очевидно, что он тратил время на обдумывание того, о чем будет говорить. Почти не беседуя на общие темы, он сразу приступал к своей истории. Это меня не смущало. Самая большая моя проблема, вызванная тем, что я решила ничего не записывать, состояла в том, что я пыталась запомнить имена и звания офицеров СС и заключенных, работавших в администрации. Была еще маленькая проблема, когда Лале иногда переходил на родной словацкий язык, или на немецкий, или на русский.
В процессе написания данной книги я перечитывала записи, которые торопливо набирала на компьютере каждый раз после возвращения от Лале домой, боясь позабыть. Меня позабавили мои первые попытки записать имена и звания, которые упоминал Лале. Я благодарна Интернету и книгам, экспертам, у которых консультировалась, за то, что помогли мне идентифицировать людей и места. У меня перед глазами вновь встают: безупречно опрятная гостиная Лале, портрет цыганки, песики Тутси и Бам-Бам, приветствующие меня при входе, гоняющиеся за теннисным мячом или свернувшиеся калачиком под столом, за которым мы часто сиживали. Я прихлебываю знаменитый скверный кофе Лале, наслаждаюсь вафлями, которыми он меня угощал. Я вижу пачку этих вафель, вижу надпись на иврите, которую не могла прочесть, слышу, как он подшучивает надо мной. Я просматриваю свои записи о его психическом состоянии и своем тоже, испытывая тревогу и ответственность, словно это было вчера. А потом я вспоминаю более поздние события, когда была в гостях в Израиле у девяностодвухлетней Ливии, угощавшей меня теми же самыми вафлями.
У них все такой же чудесный вкус.
Мои впечатления от общения с Ливией и ее сестрой Магдой, когда они рассказывали о своем прошлом, сильно разнятся с впечатлением от встреч с Лале. В случае с сестрами на этих встречах присутствовали также члены их семей, принимая участие в разговоре, иногда добавляя что-то, напоминая Ливии и Магде об упущенных эпизодах. Три сестры часто рассказывали родным свои истории, с мельчайшими подробностями, и, слушая их, я подумала, что, какими бы ужасающими ни были эти истории, но то, что они делились своими потрясениями с родными, создавало из мрака повествование о выживании и надежде.
Я могу лишь говорить о своем непосредственном опыте, но во время визита в Израиль у меня никогда не было чувства, что я должна дистанцироваться от боли и потрясений, испытанных этими женщинами, как это было с Лале. О-о, их лица по-прежнему выражали страдание. Я по-прежнему испытывала потребность прикоснуться к руке Ливии, уверить ее в том, что слушаю ее, что чувствую ту боль, с какой она рассказывает свою историю, особенно когда говорит о матери и деде и о своем детстве. Противоположное тому, что было у Лале с Г итой, которые по большей части переживали свои страдания в одиночку.
История и память. Вкус и звук. Элементы, напоминающие нам о том, что мы живем, жили, любим, любили, что нас любят. В моем случае я продолжаю жить, любить и быть любимой в ответ. Эти связи в конечном счете давали мне силу открываться тому, что я слышала от Лале, чтить это.
Мой муж и дети продолжали спрашивать меня, почему я не хочу рассказывать о своем общении с Лале и почему, вернувшись домой, я становлюсь все более растерянной и замкнутой. Я по мере возможности уклонялась от их вопросов, неуклюже отговариваясь тем, что им необязательно знать подробности тех ужасов, которые он видел и пережил. Он в порядке, я в порядке. Несколько недель кряду они донимали меня этим, и я видела взгляды, которыми они обменивались.