Трость ревет, мечется и затихает. Вдох-выдох, и дыхание останавливается. Глаза немеют и сохнут. Один умирает, другой становится безжизненным. Если молния завершает свой бег в дереве, оно превращается в сушняк. Когда буря заканчивается, то соломенная крыша оказывается сломанной. А когда исчезает песня, в горле селится кашель.
Мелодия очень важна. Любовь, страсть, дружба, безумие – что бы то ни было, но в горле должна быть мелодия, которая будет играть всю жизнь. Поэтому, когда П. Сундарам в рассказе Сары Рай[164] теряет связь со своей мелодией, вся его жизнь катится в тартарары.
История повторяется. Мама лежит безжизненно, начала кашлять, мелодия потеряна, на это раз в доме Дочери.
– Кто знает, какими микробами наполнен там воздух? Никто же их не вычищает, так и копятся там, – сказал Врач Старшему. – Кто повел Маму в это место? Похоже на какую-то аллергию.
Кашель выселил из горла мелодию. Мама забыла, как разговаривать. Слегка покачивалась и днем и ночью, а резкий сухой кашель вознамерился согнуть ее. Как будто звенел пустой мир. Пустота, принимаемая за кашель. Треск в горле сгибает тело пополам, и каждый раз, когда с помощью Дочери Мама немного выпрямляется, она становится чуточку меньше. Маленькая-маленькая, такая маленькая, как будто вознамерилась, проделав щель, пролезть через любую границу и оказаться с другой стороны.
Утром Дочь усаживает ее рядом с черной птицей, и обе кажутся одинакового размера, потому что размер никак не связан с измерениями. Если баньян будет величиной с жасминовый куст, то покажется маленьким, а если бабочка величиной с ворону – большой. Мама сидит с отсутствующим видом, и птица, видя, как всю семью захлестнуло сострадание, сама наполняется состраданием к ней. Наблюдая за согнувшейся потерянной женщиной, ставшей меньше себя самой, она садится на ветку дерева и начинает петь, затихает и снова поет, как будто напоминая: «Ма, вот она, твоя мелодия, ну, узнай же!» Мама где-то витает, не здесь, переполнена историями, которые теснятся внутри нее, цепляются друг за друга и сталкиваются. Глотает все, что Дочь кладет в рот, и каждый раз кашляет, как будто вот-вот что-то выскочит наружу и прервет ее самадхи.
Воздух слегка покалывал, и Дочь нежно накинула на Мамины плечи легкую шаль, чтобы защитить ее от утренней прохлады. Вся любовь Дочери, все, что было в ней от Шраваны Кумары[165], разлилось половодьем, ведь теперь не было Рози, которая помогла бы Маме спуститься и погулять с ней. «Как больно смотреть на нее, и если я не позабочусь, она даже не будет знать, когда ей есть и когда одеваться». – Та, что сидела в углу съежившись и наблюдала, как Мама радовалась жизни вместе с Рози и остальными, теперь ощутила ее потребность в себе и выбралась из укрытия. Вместе с Рози умерла та букашка, которой стала Дочь. Теперь она была подобна бархатистому покрывалу, сотканному из солнечного света, – нежно укутывала Маму, согревала и оберегала от холода.