273
Воспользовавшись моим пребыванием в городе, подруга без лишних слов просит меня о помощи – ее сиделка взяла больничный. Просто наблюдая за процессом, я быстро понимаю, что ухаживать за почти взрослым сыном – одевать его, мыть и пересаживать в инвалидное кресло – в одиночку невозможно. Потом мне поручают поддерживать неподвижные ноги, чтобы помочь пересадить его с туалетного стула на кровать. Как и в случае с моей больной матерью, избежать полного обнажения не удается, и, отвернувшись, я замечаю шкаф, полный сложенных подгузников. Чтобы усадить мальчика на край кровати, я ставлю его ноги на пол, в то время как подруга поднимает и поворачивает его туловище. Крепко держу, пока она протирает его влажной салфеткой. Нельзя допустить, чтобы он покачнулся, он должен чувствовать себя в безопасности, заботливо поддерживаемым, и для этого мне нужно скрыть свою неуверенность. Стоит ему почувствовать дискомфорт, как он начинает кричать – я уже видела это во время предыдущих визитов. У него не так много других способов выразить свои чувства. Я боюсь, что он закричит, когда я прикоснусь к нему, когда я прижму его к себе, ведь мы не так хорошо знакомы. Но нет, он остается спокойным. Почему бы и нет? Он привык, что его постоянно трогают, поддерживают и поднимают новые люди – в специальной школе, в больнице, на физиотерапии. Если интуиция меня не подводит, то он сам дарит мне уверенность. Эта близость – что-то прекрасное.
Кто поможет завтра, подруга пока не знает.
* * *
После фиаско с Хегеманн я боюсь выступать без подготовленного текста, но мне не хватило ни времени, ни концентрации, чтобы что-то написать. С трудом произношу приветственные слова, первые, заранее заученные фразы. Дальше в театре никто не замечает, что меня на самом деле там нет, что вместо меня говорит какой-то умный автомат, который просто воспроизводит мысли, когда-то пришедшие мне в голову, лишь бы не сказать ничего нового, что могло бы оказаться неверным. Кто-то выкрикивает, что меня нужно назначить министром иностранных дел, и, вероятно, мне делают комплимент, но в литературном плане это равносильно казни.
* * *
Во время последующего ужина директор театра спрашивает, правда ли, что я рассталась с мужем.
– Откуда вам это известно? – спрашиваю я ошеломленно в ответ.
– Да так… – следует ответ.
Пятьсот километров от дома – и просто «да так».
«Нельзя расстаться с кем-то в одностороннем порядке, расстаются всегда двое», – хочу поправить я, словно это что-то меняет, но, к счастью, директор переводит разговор на Владимира и Эстрагона, которые в первой версии Беккета были двумя беженцами, Годо – их перевозчиком, а Лаки – обезумевшим интеллектуалом. Не зная об этом, я цитировала пьесу, когда писала о беженцах в Ливии, которые месяцами ждали своего перевозчика, живущих по восемь человек в комнате без окон и света, днем и ночью при свечах. Каким бы прозорливым и политически точным ни был его первоначальный замысел, мы все же рады, что Беккет перевел пьесу в метафизическую плоскость – хотя ее можно читать и в политическом ключе. Как и многие поэты, Беккет был религиозен, но не набожен. Или наоборот? «Жизнь – это всего лишь неизвестный путь домой», – цитирует его директор театра; фраза, которая могла бы сойти за банальный афоризм для календаря, становится настоящей сенсацией, когда звучит в пьесе Беккета: ведь тогда предполагается, что дом существует. То же самое можно сказать и о реплике из «Счастливых дней», ее истина заключается в том, что ее произносит Винни, застрявшая в земле по пояс: «Как чудесно, что каждый день – о, старые добрые времена! – почти каждый день происходит обогащение новым знанием, каким бы ничтожным оно ни казалось, это я про обогащение, стоит приложить всего лишь маленькое усилие» [95]. Третья цитата, которую я записываю, значима в любом контексте: «Эстрагон: „Я больше так не могу“. Владимир: „Ты все время это говоришь“» [96].