Светлый фон

300

В Фивах я обнимаю подругу, почти душу ее, и прошу одного из детей наконец сделать снимок, который запомнит наше возвращение в Египет настолько же долго, сколько стоят пирамиды. Она снова толкает меня в бок, начинается шутливая возня, но в итоге мы стоим, смеясь и весело переплетаясь конечностями в теплом, ласкающем свете позднего полудня перед стеной храма, которому четыре тысячи лет.

– Girlspower! [98] – выкрикивает кто-то, и, хотя обычно это слово мне не по душе, сегодня я не против.

– На самом деле фото нам не нужно, – шепчу подруге на ухо, пока мы продолжаем позировать.

– Верно, – соглашается она, – можно было взять старые снимки, ничего не изменилось, ни один камень не сдвинулся, и мы выглядели бы точно так же, если смотреть в масштабе четырех тысяч лет.

Жюльен Грин пишет в 55 лет: «Теперь, когда мое время ограничено, я хочу двигаться еще медленнее».

* * *

В этом путешествии отец осознает, что оно будет для него последним. Диарея, которая переходит от одной каюты к другой, в его возрасте переходит в опасную лихорадку, и едва он, слишком рано, снова берется за ходунки, чтобы присоединиться к прогулке, как снова оказывается в постели, дрожа от слабости. После ужина я заглядываю в его каюту и не слышу ни храпа, ни дыхания. Беру телефон и подсвечиваю его лицо, но реакции нет. Подношу ухо к губам – тишина. Лишь мочкой уха чувствую еле заметный выдох. Я не могла бы ощутить бóльшее облегчение. В темноте смотрю на тело, из которого произошла. «Когда мы становимся старше, мы превращаемся в своих родителей, – пишет Жюльен Грин все еще в 55 лет. – В конце концов их принципы побеждают наши юношеские идеалы, которые, возможно, когда-то были их собственными. Если у вас такие родители, как наши, то надежда есть, однако родителей выбирать нужно с умом!»

* * *

Как хорошо, что даже разум писателя может однажды дать сбой, позволяя ему поделиться своими мыслями, как это сделал Петер Надаш, описывая смерть, или Виржини Депант, рассказывая об изнасиловании. Все, что Томас Мелле пережил, почувствовал и осознал, изложено с поразительной ясностью, но он не в состоянии увидеть ни на миллиметр дальше настоящего момента.

Даже сама смерть не открывает ничего за пределами жизни, воспринимаясь лишь как окончание – резкое и бесповоротное. Что такое разум, который Мелле анализирует на протяжении всей книги, остается загадкой, или же он понимается только как физиологический процесс. Возможно, так оно и есть, но, к сожалению, Томас не размышляет о том, что невозможно объяснить.

«Если бы я верил в богов, у меня был бы кто-то, кого можно обвинять и проклинать», – заявляет он однажды, но не задумывается об этом всерьез, не понимая, что, как говорил Чоран, «Бог есть, даже если его нет» [99]. Он осознает, что если нет ничего другого, то хотя бы пустота имеет своеобразный метафизический смысл: «Моменты пробуждения, как у Беккета, когда резко возвращаешься из дремоты в полное ничто, вызывают паническую тревогу и беспокойство, перерастающее в бессмысленную суету, которая утихает лишь с помощью сигарет. Но такова она, эта жизнь. Больше ничего нет».