Светлый фон

Открыл желтый конверт. В нем были фотографии. Нацепил на нос очки и стал перебирать, пока не нашел нужную.

– Вот это и есть Офелия, – сказал он, протягивая мне снимок.

Старая, черно-белая фотография, на которой была изображена женщина в больничном халате, крепко прижимавшая к себе тряпичную куклу и с ужасом смотревшая в объектив.

Я не врубался. При наличии большого воображения можно было бы сказать, что это она, но снимок был слишком старым.

– Это – Офелия, – сказал Просперо, тыча пальцем в куклу.

Мне показалось, что он надо мной смеется, если бы не серьезность, с какой он произносил слова.

– Офелия, – повторил он с той же замедленностью, что и вчера.

– Так звали куклу? – спросил я, не отрывая взгляда от женщины, прижимавшей ее к себе.

Эмма была неузнаваема. Казалось, это другая женщина, вовсе не та, чьей фотографией на памятнике я любовался: наголо острижена, истощенная, испуганная. Я продолжал смотреть и не мог поверить, что это один и тот же человек, но это имя – Офелия…

В поисках помощи я взглянул на Просперо, наливавшего себе второй стакан воды.

– Я расскажу вам историю женщины, чье имя никогда не знал. Помните надписи мелом на памятнике? С именем… по-моему, Эмма… Это вы написали?

– Нет, – солгал я.

– Неважно, поскольку появилось хоть какое-то имя, если хотите, можем называть ее Эмма.

В ту минуту меня посетила неожиданная мысль: я ведь никогда не знал настоящего имени Эммы. Офелия никогда его не произносила, а я ни разу не спрашивал. Настолько ее личность упрочилась в моих мыслях, что никакая другая женщина ею быть не могла и любое другое имя было с ней несовместимо.

– Моя жена, царствие ей небесное, работала медсестрой в психиатрической лечебнице в Маравакате. Однажды к ним пришла женщина. Одна, без сопровождающих лиц; моя жена занялась ее приемом. Она мне рассказывала, что та была как потерянная, в невменяемом состоянии, повторяла бессмысленные фразы и прижимала к себе куклу, которая на фотографии. Ее приняли в клинику, хотя никто не знал ни ее имени, ни фамилии, ни откуда она. Словно явилась из ниоткуда. С куклой ни на минуту не расставалась: ухаживала за ней, как за ребенком, причесывала, обнимала, убаюкивала и называла ее Офелия. В те годы… да и не только в те… жена моя не могла иметь детей, у нас их и нет, как вы знаете, и это материнское поведение больной ее околдовывало. Она привязалась к Эмме, пыталась ее разговорить, рассказать свою историю, но кроме этого имени женщина не произносила ни слова. Потом у нее начались эпилептические припадки, ей стали назначать лекарства. Однажды врачи попросили мою жену, единственную, кого она к себе подпускала, сделать ей укол нового препарата. У Эммы начался жесточайший приступ, поднялась температура, бесконечная рвота и бред: она прожила пять дней в этом аду и скончалась, прижимая к себе куклу, на руках моей жены, считавшей себя причастной к ее смерти. Никто так и не понял причину такой реакции на препарат, но факт, что она ввела его Эмме, оставался фактом. Она не могла успокоиться, поэтому, когда речь зашла о том, чтобы похоронить ее в общей могиле на кладбище сумасшедшего дома, жена сказала, что займется этим сама. Она мне сразу все рассказала, призналась, что чувствует за собой вину, что надо устроить достойные похороны, хотя бы в знак покаяния пред ней. Так мы и сделали. Взяли на себя все расходы, перевезли ее тело сюда, в Тимпамару, с ее неразлучной куклой. Ни имени, ни фамилии ее, ни даты рождения мы не знали, за исключением даты смерти, но какой смысл писать ее на памятнике? Среди нескольких вещей, которые были в ее маленькой сумочке, мы обнаружили ее фотографию в молодости. Это единственное, что мы поставили на памятник. Жена моя так и не избавилась от чувства вины, она притупляла его уходом за могилой.