Все это трудно рассматривать: чужие истоки, предания и истории — но надо. Потому и говорят, что это «археология знания».
Леви-Стросс объяснял эту проблему: «Биологический эволюционизм и псевдоэволюционизм, который мы рассматриваем, — совершенно разные доктрины. Первая возникла как широкая рабочая гипотеза, основанная на наблюдениях, в которых удельный вес интерпретации исключительно мал… Но когда от фактов биологии переходят к фактам культуры, все резко усложняется. Можно извлечь из земли материальные объекты и убедиться, что, согласно глубине геологических слоев, форма или способ изготовления определенных объектов изменяется. И тем не менее один топор не рождает физически другой топор, как это происходит с животными. Сказать в этом случае, что один топор эволюционировал из другого, представляет из себя метафорическую формулу, не обладающую научной строгостью, которую имеет аналогичное выражение в отношении биологических явлений. И то, что верно для материальных объектов, физическое существование которых доказывается раскопками, еще более справедливо по отношению к общественным институтам, верованиям, вкусам, прошлое которых нам обычно неизвестно. Концепция биологической эволюции сопряжена с гипотезой, имеющей самый высокий коэфициент вероятности, который достижим в сфере естественных наук; напротив того, концепция социальной и культурной эволюции дает, в самом лучшем случае, лишь соблазнительную и опасно удобную процедуру представить действительность» [51, с. 311].
А историк Т. Шанин сказал, что рабочие в своей массе вряд ли знали о теоретических спорах среди социал-демократов. И тем более о перипетиях истории Парижской коммуны в 1871 г., «но каждый рабочий знал, что есть волостной сход — собрание деревенских представителей исключительно одного класса (государственные чиновники и другие “чужаки” обычно там не присутствовали), где выборные представители сел обсуждают вопросы, представляющие общий интерес. Причина того, почему общегородская организация представителей, избранных рабочими основных предприятий, была учреждена так легко и как бы сама собой, была напрямую связана с формами, уже известными и общепринятыми» [411, с. 259]. Но некоторые интеллигенты думали, что русские рабочие приняли исток Парижской коммуны и пошли за ней[117].
А другую ситуацию представил Г. П. Федотов в важной статье: «Что касается Маркса, то он стоит посредине между революционным и реакционным течениями социализма. Он, несомненно, глубоко ненавидел идейное содержание буржуазной революции: свободу, равенство и братство. Но столь же несомненно он принимал ее разрушительное дело. При всем теоретическом конструктивизме своего ума Маркс не интересовался строительством жизни. Он не удосужился хотя бы намекнуть на то, как будет выглядеть осуществленный социализм. Разрушение — точнее, построение мощных машин для разрушения — было единственным смыслом его жизни. Поскольку ненависть к личности и свободе у него доминирует, его психический тип приближается к типу реакционера. Да и в своих непринужденных личных оценках он всегда предпочитал деятелей реакции либералам. Его ученикам пришлось много потрудиться, чтобы отмыть черную краску с портрета Учителя» [357].