Тем не менее мы не разделяем встречающихся деклараций об исключительной православности А. С. Хомякова. Совсем напротив, для него было характерно типичное романтическое слияние поэзии и богослужения: святость подменялась волевой и творческой активностью. Композиционно-организующими началами художественного мира здесь выступают схематические блоки хомяковской «концептосферы»: иранство – кушитство, северо-восток – юго-запад, небо – земля, дyx – вещество, свобода – необходимость… Впрочем, поэтическая космология Хомякова имеет церковно-эллинские признаки: вселенная в его поэзии предстает разумно и оптимально организованным, световым и зримым пространством, Божиим творением, где царят «гармония и блаженство»; лишь уровни околоземного и особенно земного бытия отмечены крупномасштабным «апокалиптическим» драматизмом.
В конце творческого пути возникает ведический мотив бытия как тотального сновидения, сплавленный с церковным образом успения души (последнее стихотворение «Спи», 1859). Поэтическая ариософия Хомякова в его художественном пространстве все же доминирует над библейским и экклезиоцентрическим мировидением. Здесь усматривается латентный гностицизм, однако с тою физиогномической разницею, что гармоническое состояние Бытия достигается изнутри тварного космоса, а сновидность реальности оказывается оборотной стороною богоузрения. Можно говорить об индоевропейском культурном ареале этого архаического лейтмотива «белой мифологии» (Ж. Деррида).
В целом художественное пространство лирики Хомякова рационально моделируется на основе концептуальных составляющих традиционных умозрений (каппадокийское православие, платонический гностицизм, брахманический индуизм), что приводит к парадоксальным метафизическим «псевдоморфозам», свидетельствующим о напряженной романтической попытке собрать ускользающее целое.
Об этом же говорит интереснейшее в культурологическом отношении, но все еще ждущее добротного, лингвистического комментария «Сравнение русских слов с санскритскими»[417] (подготовленное автором как приложение к его работе над «Записками о Всемирной Истории»). Ведь не только современник и друг А. С. Хомякова поэт-шеллингианец Д. В. Веневитинов, но и сам еще Аристотель, вторя Платону, говорил о гносеологических преимуществах поэтического видения мира как целого над любыми историоцентрическими путями его постижения. Эта же мысль по-своему звучит у А. Шопенгауэра, раннего Ф. Ницше, О. Шпенглера, позднего М. Хайдеггера.
Словесный образ «поэтической метафизики» родился впервые под пером родоначальника культурологии как «новой науки» неаполитанского историографа Дж. Вико, который противопоставил ее «рациональной и абстрактной метафизике современных ученых»[418]. Но для культурологической мысли сегодня совершенно очевидна метафизическая непрозрачность самой мифоосновы имени. И опыт Хомякова со всеми его «парадоксами»[419] являет собою не просто феноменологию тотального кризиса рационализма и перехода к предстоящему неведомому, но и творческого (!) человека, открывшего, согласно X. Л. Борхесу, большее, чем он узнал.