Но вот он начинает играть и сразу преображается, преображается все кругом него, и сразу все остальные отходят в сторону, и между ними и им кладется резкая грань.
Морис Шевалье играет: это значит, что все его тело вдруг приходит в движение и каждый орган внезапно получает самостоятельную жизнь. Тело вдруг ломается посередине, бедро выпячивается вбок, нога, неправдоподобно изогнутая, ушла далеко в сторону, а рука причудливо чертит непонятные рисунки в воздухе. Начинается странная жизнь разрозненных частей, словно у акробатов-конторзинистов[381], и они, подлинно, наполняют пространство фантастическими фигурами, конструируют воздух для зрительных впечатлений.
Но как ни разрозненны эти чертежи, все они подчинены внутреннему ритму, не только музыкальному, но и оптическому, ритму геометрических фигур. И если к концу музыкальной фразы Шевалье вдруг упадает, скрестив ноги, раздвинув их и растопырив руки, или прыгнет на диван – он заключает этим не только музыкальную, но и живописную фразу.
В выдумке поз, жестов, движений Морис Шевалье неистощим. Вот опустится он на колени и, упираясь одною рукой в пол, а другую поместив на свой круп и помахивая ею, словно хвостом небывалого животного, движется так на другого актера. Вот он ставит свою партнершу себе на носки и так танцует с нею. И не только он сам или актеры: помогают ему в его игре все предметы, находящиеся кругом. Диван, подушка, палка, шляпа, пишущая машинка, банка, чужая туфля – все танцует вместе с ним, заполняя каждую паузу, зрительную, как и слуховую.
Так английские опереточные актеры, воспитанные на пантомиме, нашли чудесный способ экстериоризовать каждый момент представления, насыщать его неотразимыми комическими эффектами, вводя в музыку целый ряд шумов, ритмически подобранных и производимых всевозможными предметами: то из часов выскочит что-нибудь неожиданное, то актер примется отбивать такт на «Ундервуде»[382], зонтик с треском откроется, свернется и т. д.
Но игра Мориса Шевалье не только в движениях: он – шансонье, актер оперетки и, значит, поет. Что он поет – не все ли равно: не его слова. Хороший ли голос, тоже как-то нисколько не важно. Ибо все дело в том, как исполняет, как он играет свои песни.
Поет он просто, без драматического или лирического пафоса, не впадая в сантиментальность, но внося всегда в свое исполнение стыдливую, беззлобную иронию, насмешку над песней и над собой, насмешку, которую не подчеркивает, но которая, словно против воли, прорывается. Скажет слово и в такт, не прерывая пения, рассмеется, а то вдруг взвоет, чтобы подчеркнуть возвышенную мысль, иногда же просто начинает разговаривать или, еще лучше, подойдет к крайней ложе, обопрется на ее борт и интимно, с глазу на глаз с сидящим там зрителем, не повышая голоса, докончит ему песню. И все время он, не переставая, играет: палкой, руками, ногами, и неизменное канотье то съедет на глаза, то откинется на самый затылок или гордо заломится набекрень.