Светлый фон

– Брёвна готовые есть на моей лесопилке. Да и плахи найдутся, – вмешался тесть, в час беды забывший былые обиды.

– Благодарствую, тятенька, – свёл глухариные брови Ремез. Тоже был с норовом. – Токо мы не нищеброды. Милостыней не кормимся.

– Сёмушка... – потянувшись к нему, проговорила Ефимья. Но взгляд мужа был так жёстко-холоден, что она тотчас метнулась обратно.

– Не кобенься, зятёк, – усмехнулся Митрофан, давно оценивший нрав и гордость зятя. – Не подаю, а дарю внукам своим и дочери...

Ремез злился ещё на судьбу ль, без крова его оставившую, на бедность свою иль на ухмылку тестя, злился и отмахивался, а дружки и соседи – видел и понимал – молча его упрямство осуждали.

С горы подкатила воеводская двуколка. Нервным жеребцом правил сам воевода, часто совершавший неожиданные поступки, удивлявшие тоболян. Он был своенравен, но не заносчив. Звали захаживал на именины, на крестины к простым людям, многих в городе знал по именам, останавливал на улице, беседовал о житье-бытье. Иной раз сам подносил чарку водки.

– Чо, богомаз? – оглядев пепелище, спросил как будто сочувственно. – Одарили тебя святые? Может, не тем рисуешь?

Князь знал о давней проделке Ремеза: на одной из икон, заказанной Абалакским монастырём, иконник вывел вместо богородицы свою Фимушку. Владыка работу его расхваливал, но какой-то ушлый инок углядел: «Непорочная-то, кажись, с бабы его писана... А та баба сказывают, до свадьбы распечатана...».

Ремеза чуть под розги не бросили, но сам же воевода, не ладивший с преосвященным, всё же заступился.

И вот «святая» его Фимушка стоит на брёвнышке, в затылок ему дышит.

– Ничто, приютимся покамест в бане, да и шалашик можно поставить. Мы те, Сёмушка, мешать не станем, – шептала, сулила Ефимья, боясь вновь рассердить мужа.

Да ведь и раньше-то и впрямь ему не мешала, никто не мешал, когда Ремез запирался в чертёжне. Разве что соку брусничного перед дверьми поставит – ночью, днём – хлеба краюху, мяса да молока. Молоко не раз прокисало, а сок опрокидывался, когда, наработавшись, выходил из чертёжни.

Поглядывала частенько – поставив на завалинку чурку, взобравшись на неё, прилипала к окну, не дышала, словно он мог услышать и разгневаться. Тяжёлая рука с кистью (или резцом) устало лежит на колене. Штанина от красок пёстрая, как сорочье яйцо.

«О чём думаешь, Сёмушка?.. Неужто о той узкоглазой казашке? «Сона! Сона!» – во сне бормотал. Неужто по сю пору в сердце носишь?.. Забудь её, Сёмушка, забудь! Всю душу твою, весь свет её до последнего лучика – мне! Мне одной!» – заклинает Ефимья и, зажав испуганный крик ладошкой, приседает.