Светлый фон

– Стол собран, – зовёт жена через минуту. Да много ли им надо? Оба ни в еде, ни в питье неприхотливы: щи да каша – душа наша. А к медовухе – грузди, мочёные ягоды, капуста.

Ремез из-за стола всегда выходит первым. Хотя мужчине такому дюжему, работящему за пятерых есть надо.

– Куда, Сёмушка? Пей да закусывай! Совсем отощал.

– Выть[14] пропала.

– Не захворал ли? Сумной как-от.

Встал, скрылся в чертёжне и тотчас снял полотно с иконы.

– Здоров он, – налив себе медовухи, отозвался Тютин: – Видно, что-то на ум пало. – Выбрался из-за стола и, поклонившись хозяйке: – За хлеб, за соль! – тоже скрылся в чертёжне.

Ремез лихорадочно водил кистью. Мазок, другой, третий... Отступил и снова на икону накинулся. Чудной!

– Вот и всё. – Ремез отошёл, оглядел только что рождённую богородицу и повторил: – Всё.

– Доволен, и ладно. Лишь бы сам был доволен, – согласился Тютин.

Походив по чертёжне, Ремез вновь вернулся к Троеручнице и вдруг отбросил её в угол.

– Новую рисовать буду, – установив горбатую, ещё не загрунтованную свежую доску, молвил спокойно. – И нарисую, вот увидишь!

– Кто спорит! – пожал плечами Гаврила. – Само собой нарисуешь.

11

11

Тесть нешибко привечал, но и не зверился, как раньше. И братья Фимушкины стали приветливей, а с Никитою, бражничая тайком, просто сдружились и жили душа в душу. Тёща в зяте души не чаяла, благоговела перед ним. «Осподи! – вздыхала она, восторженно глядя на иконы, – Сёмушка-то наш святы-ых творит! Я эть, грешница, на первостях худо об ём думала. А ишо думала, иконки-то с небес анделы нам приносят. Нам-то, к земле прокованным, откуль знать, каков лик у бога-отца? Он сроду сюда не наведывался. Может, Христос захаживал в храм аль кто из его апостолов... После второго пришествия. И Сёмушке видение было...»

Тёща кружила подле икон, задумчиво вглядываясь в строгие лики святых, беззвучно шевелила вянущими уже губами, била поклоны.

Подле богородицы однажды испуганно вскрикнула, прикрыв рот рукою. Немыслимое показалось: дева-то на Ефимью смахивает! Старуха заозиралась, скакнула к дверям, потом к иконе, снова к порогу, накинула крючок, и, – крадучись, зажмурив обморочно глаза, опять к иконе. Ущипнув себя за ухо, открыла глаза, облобызала персты богородицы и стала вглядываться в знакомые черты.

«Ефимья! Вылитая Ефимья! И лик, руки её. А Исус-то неуж Леонтий?»

Смахнув крючок, побежала к зыбке, которую качала дочь, оттолкнула её и впилась взглядом в безмятежное личико спящего внука.