Общим местом в историографии стало утверждение, что в России XVIII века зарождается рациональный и светский политический язык. Очевидно, однако, что религиозная риторика не исчезла и активно использовалась в официальном дискурсе власти, но зачем понадобилась также и рационалистическая трактовка монархии в XVIII веке, а вместе с ней новый язык и новый понятийный аппарат? Нуждался ли «абсолютизм», если он когда-либо существовал [Bushkovitch 2012], в рациональном обосновании? Как формируется это новое дискурсивное поле и на каком интеллектуальном основании? Почему Феофан стремится объяснить «неразумным» политические истины? Было ли причиной тому несовпадение традиционных объяснительных моделей с новой реальностью? Или подданные тоже пережили интеллектуальную трансформацию сознания в «преображенном царстве»? Кому прежде всего была адресована официальная правительственная речь? Дать ответы на вышеперечисленные вопросы можно, лишь поместив известные тексты в языковой и понятийный контекст эпохи, выявив аргументацию авторов и распознав в нюансах полемики употребляемые ими европейские концепты.
Основная проблема нашего исследования – происхождение и становление секулярного рационального дискурса в официальном языке российской власти в XVIII веке. В рамках настоящей статьи мы остановимся, во-первых, на том, каким образом происходит дискурсивное преодоление кризиса легитимности, порожденного насильственными действиями власти в отношении наследника престола; во-вторых, на том, как решается проблема принадлежности власти и ее преемственности в рамках политического языка 1720–1760‐х годов. Кризис 1718 года, вызвав к жизни целый ряд проблем, которые невозможно было решить, опираясь на старые практики легитимации, стал, таким образом, ключевым для политической мысли XVIII века. Продуктивным ходом представляется сравнение теоретических обоснований, с помощью которых этот кризис преодолевался в 1722 году, и легитимации низложения монарха в 1762‐м. Это позволит установить, почему через сорок лет понадобились существенные изменения в новом политическом языке российской монархии.
«Сколь далеко обладательская власть распростирается…»
«Сколь далеко обладательская власть распростирается…»
В августе 1718 года европейские газеты с ужасом писали о гибели «московского Царевича» от рук своего отца. Так, журнал «Меркурий исторический и политический», сравнивая деяние Петра с историей Филиппа II и Дона Карлоса, утверждал: «…Il faut convenir qu’une pareille action doit faire horreur aux Siècles à venir» [Mercure 1718: 165]. Маркиз Данжо отметил в своем дневнике 3 августа, что новость о смерти Алексея Петровича стала главной темой для разговоров в Версале и Париже[412]. 27 августа мать регента, герцогиня Елизавета-Шарлотта Орлеанская обсуждала в письме к графине Пфальцской «tragique avanture vom czaarewitz» и утверждала: «Man hatt viel in den Zeittungen, so nicht war ist. Der Czaar ist nicht mehr so barbarisch»[413]. Она считала действия царя справедливыми, ведь Алексей готовил заговор и покушался на жизнь отца [Briefe 1988: 364]. Два месяца спустя она же оправдывала Петра его «диким и зверским воспитанием» (savage et brutal education), но не могла простить ему нарушения слова, данного царевичу при его возвращении в Россию [Correspondance 1857: 176]. Сам Петр пытался опровергнуть слухи и оповещал европейское общественное мнение о деле царевича Алексея немедленной публикацией переводов своих постановлений и дипломатических писем [Пекарский 1862: 426–428]. Европейские дворы еще с января 1718 года пристально следили за происходящей трагедией в семье царя, а газетчики активно дебатировали вопрос о правомочности отстранения «первородного принца» от наследования престола.