А потом небо зазвенело по-настоящему. Вздрогнуло и посыпалось стекло.
Сыпалось, застревая в плотной лапше жалюзи.
Он почти не слышал звук взрыва. Стоял, медленно размазывая кровь по щеке.
В пустом окне качались жалюзи.
Над крышей Кабмина картофелиной завис дым.
Светило солнце, он зажмурился и вдруг увидел себя, в московском августе, перед пустым банком. С дверями банка тоже что-то случилось, они были на фотоэлементах, но почему-то закрывались, когда к ним подходили, а стоило отойти – гостеприимно распахивались. Он видел себя, как он стоит и наблюдает за этой паранойей, в руке покрывалась испариной ледяная бутылка пива, которого уже не хотелось, но он снова и снова прилипал губами к ледяному горлышку…
Вторым взрывом его толкнуло к стене.
В оседающей пыли дребезжал телефон.
– Да…
Внизу его уже ждали.
Пиджаки отливали синтетической радугой. Один из них был Куч. Серый, глядящий куда-то внутрь себя, в пиджак, в галстук. Утрамбовались в машину, не сразу захлопнули дверцу, мешало чье-то колено, не помнил чье… «Протрите лицо!» – «Что это было?»
«Теракт», – ответили чьи-то губы рядом. И сжались в ниточку.
Москвич откинулся назад, насколько позволяли сдавившие его плечи. Стал глядеть в окно. Потом отвернулся: солнце. Много битого стекла. Ехали недолго, дольше базарили с милицией у въезда. Милиция глядела на них парализованными лицами и не хотела впускать. Из машины вышел Куч, сунул в нос удостоверение, потом ударил одного в форме. Тот отлетел и стек по бетонной стене. И остался сидеть, моргая вслед машине.
Въехали, остановились, распахнулась дверца; колено, ноги, мятые тела почти вывалились на асфальт. Мелкие голубые елочки и дистрофичные арчи. Людей ноль. Зашли во что-то мраморное, с темными мафиозными стеклами. Серое солнце пробивалось сквозь них и пачкало мертвым светом ковры. На секунду зажглось в стриженом, с искорками первой седины, затылке Куча.
Одно из министерств. Одно из многих, в которых министерствовал Дада. То он занимался мебелью и объяснял всем, какими должны быть диваны. То возглавил рыбное хозяйство и выступал по телику с дохлой рыбой в руках. То через год, уже без рыбы, входил в МИД, и березки у входа шелестели над ним. Дада кивал: березки он одобрял, хотя они и были символом колониального прошлого. Больше всего Дада любил елки, особенно почему-то голубую ель. Курируя лесное хозяйство (фотография на фоне бескрайних лесных просторов Узбекистана), Дада агитировал сажать эту несчастную голубую ель, сосну, на худой конец арчу. Половина саженцев после первой же жары выгорала, но местные мастера кисти и пульверизатора научились так ловко их зеленить, что издали арчушки казались вполне зелеными. А вблизи Дада не разглядывал: дела, дела… Пропылит на служебной машине, благословит прищуром: хо-ош, хорошо елочки поднялись! И летит дальше под всполохи мигалок…