Виссарион Григорьевич раньше никогда сильно не болел и поэтому свою болезнь воспринял серьезно и ответственно. Перед тем как проглотить таблетку, надевал очки и внимательно читал инструкцию к ней, подчеркивая заинтересовавшие места ручкой. Потребовал, чтобы ему читали вслух все документы, которые хранились в их доме. Внимательно выслушал чтение своего паспорта, пару раз даже кивнул. Потом внуки прочли ему, громко и с выражением, домовую книгу и квитанции за свет, воду и газ. Виссарион Григорьевич лежал с закрытыми глазами и кивал. Только иногда открывал глаза. Это означало, что он что-то не понял или не расслышал и нужно прочесть заново. Несколько раз у него дежурил Тельман. Прочел ему вслух свое просроченное журналистское удостоверение; отец открыл глаза. Пришлось рассказать об увольнении из газеты, о том, что работает теперь в одном кооперативе. Отец закрыл глаза. Тельман читал другие документы, которые отец собирал, не выбрасывая, всю жизнь. Дошла очередь и до старого церковного списка:
«Нагрудников – 2 старых, – читал Тельман. – Беретки – одна пуховая, одна вязаная. Фуражки старые —2. Платье детское старое – 1. Детские колготки старые – 1. Моток ниток серых».
Виссарион Григорьевич одобрительно кивал.
В ночь перед смертью позвал:
«Пантелеимон… Пантелеимон…»
Тельман поднялся, он спал возле отца, было темно и жарко.
«Не включай… – попросил отец по-корейски, не открывая глаз. – Хорошо, что все мои документы собрал. Когда депортировать начнут, всё уже готово. Все документы, все с собой… Вон вагон уже подгоняют…»
«Отец, вы еще жить будете!»
«Я всё молился, чтобы у тебя были дети. Возле той иконы, помнишь?..»
Через день Тельман натянул на соленое от пота и пыли тело белоснежную рубашку, знак траура.
После тридцати шести он почти не замечал время, только моргал иногда от его мелькания. Вернулся в журналистику. На чайник чая, лепешку и палочку шашлыка хватало. Писал о высыхающем Арале; о челночницах в попугайском «адидасе», трясущихся в тамбурах с баулами; о заводах с огромными, как стадионы, мертвыми цехами. Писал обстоятельно, любуясь деталью, радуясь новым людям, которых в избытке поставляла ему его профессия.
Какое-то время его печатали. Потом снова что-то поменялось в составе воздуха. Праведная пена на губах его коллег высохла, а сами губы сложились в уже знакомую ему усмешку. «Что новенького накатал?» – появлялись они над ним в осенних сумерках всё у того же Дома печати. «Такое дело, – говорил Ким, двигая пустой чайник, – из ТашМИ больных всех на два дня выписали, даже тяжелых, американская делегация должна была приехать, они туда на места больных своих студентов положили, со знанием английского…»