Светлый фон

Он умолк. И затем он сказал:

— Мы у места.

Они бежали, и — река широкой темной полосой легла в темноте их бега. Река проступила черным из черноты, и контуры двух ее берегов были частями все той же тьмы, сквозь которую длился стремительный бег. И сама река была бегом стремительной тьмы, и поэтому не было к ней приближенья, — была тьма реки, была река тьмы, были черные воды среди черноты берегов. И если Ахиллес сказал «мы у места», то это было лишь знаком, означавшим стадию бега, не место, — река протекала вне мест, из нигде в никуда, тьмой во тьме, бегом в бег.

— Я знаю эту реку, — сказал Ахилл.

— Да. И тех, кто за ней.

За рекой, на том берегу, смежались и расходились тени. Это был негатив поверх негатива: тени теней, они даже не выступали из темного, и присутствие их у реки было только явлением знаков того, что Ахилл сам себе повторял: «Я их знаю». Они были знаньем его о каждой из этих теней, возникавших, и исчезавших, и проявляющихся вновь перед ним в силуэтах уже изменившихся, — темное в темном, и он отдался череде их преобразований — медлительно-слабых, мучительно-слабых, — в контрапункт с быстросильным и всепроникающим бегом всего через все.

Композитор D-D-S-C-H, небольшой и сутулый, разворачиваясь как-то боком, появлялся, быть может, чаще других, шло от этой тени, как всегда от него, беспокойство, и вдруг Ахилл понял: никогда ничего не возникало меж ними всерьез, все бывало лишь мельком, случайно, незначаще, — что лее, то была обыденная жизнь, а зато при музыке — как хорошо он беседовал с ним! И беспокойство, шедшее от композитора, исчезло. Гамлет Мансуров являл себя — конечно, это был он, — тонкий его силуэт раскачивался, и это могло означать, что он сдерживал свою порывистость. Или, напротив, он порывался выразить что-то? Гамлет, ты волнуешься из-за сына? Твой Славик вырастает в хорошего музыканта, в мальчике все от тебя, от отца, можешь быть за него спокоен. Петр Адольфович Граббе был вместе с Августой. Нашли, оказывается, друг друга. И скрипка была при них, Августа, кажется, протягивала ее Ахиллу, — спасибо, Августа, это прекрасная, невиданная скрипка, такой, как она, никогда уже не будет. Девушка лет восемнадцати появлялась рядом с Августой, и в ней Ахилл узнавал зеленоглазую девчонку — дочь директора сельпо, — и ты здесь, около скрипки, оказывается, и ты с ней неразлучна. А эта темная фигура — вы, Борис Григорьевич, не тот пенсионер, каким вы были, когда я пригласил вас в «Прагу», а стройный, подтянутый, строгий, таким вы приходили на квартиру к Анне и во двор, расспрашивали Лиду и давали мне конфету, вот, Лида, и ты, моя милая няня, а возникающее рядом — наверное, твой муж, которого я не мог знать и которого ты не видала с тех пор, как его увели. «Не погибнет ничто — поверьте! — в великой вселенной». Совсем молодой бородатый Старик выступал на чернеющей сцене речного театра — и отступал своей тенью во тьму, будто бы растворял себя в Анне, являвшейся здесь же, на месте, где он исчезал, и для Ахилла это означало, что Старик всегда любил Анну и что любовь его была безответна. Ты хочешь меня о чем-то спросить, мама Анна? Спроси. Но о чем? Ты все знаешь. И если можешь, не огорчайся. Нет виноватых. И если ты об этом, — да, я любил, любил тебя, как сын, и я твой Ахилл, и ты моя мама Аня. И это ты — девушка из России, и хотя экран остается темным, ты в этом кино прекрасна, в нем все сбылось, ты за роялем, а он за дирижерским пультом. Я знаю, это ты, отец. И обнимаешь ты мою мать. Не уходите. Вы никогда так близко не подступали ко мне. Вот так, хорошо, Эли Ласков, Марина и Анна рядом, в одном колебимом явленье, и это рожденье и смерть так выглядят, как ваши тени, — одна ваша общая тень, расходясь и смежаясь. Вы мне говорите, наверное, о чем-то? Что же, что же еще, кроме близости этой, есть в бегущей, всех нас проникающей тьме? Ничего. Только близость любви, съединяющей всех нас. Я всегда тосковал по любви. Мне всегда ее не хватало, сколько б я ни любил, сколько б меня ни любили. Вот мы рядом: и ты, мой отец, и ты, моя мать, и ты, мама Аня, — и вот, когда мы все так близко, я знаю: я жаждал — и вечно боялся любви. Я боялся судьбы той любви, что постигла вас всех, — любить и терять, обрести — разлучиться, скрывать и таить, страдать и не знать. Я страшился отдаться любви — вот я говорю вам о страхе, вошедшем в меня рано в детстве, когда я стал думать, — кто ты, мой отец? а потом, подрастая, — кто ты, моя мать? И кого бы я позже ни полюбил, пребывала в любви моей неразрешенность, потому что отдать себя страстной и полной любви я не мог, оставаясь неутоленным в своей тайной и мне самому неизвестной любви к вам, родившим меня. Судьба, о которой ты мне, Ахиллес, говорил, предназначила быть мне всегда одиноким. Для того, как я знаю теперь, чтоб владел я даром твоим — владел Музыкой. В ней любовь. В ней ты, Ахиллес. Ты, мой отец Эли Ласков. Ты, моя мать Марина. Ты, мама Аня.