Зимой 1993 года налим шёл как чумовой. Пуще, до визга и драной шерсти, воевали из-за реки, лепили уды одну на другую, долбили лёд с яростью, и осколки сверкали на солнце пригоршней серебра, и нищая деревня, ничего более не имея, богата была этой щедростью зимы, Сибири, Лены. Из лунок фонтанировала вода, ширилась вдоль берега, отрезая сухой подступ к удам. Тогда соревновались в прыгании по торосам, занятии тем более несерьёзном, что дед не хотел и не умел скакать по-жабьи, а посему напяливал на валенки галоши, с давних и будто бы сказочно дешёвых пор водившиеся у него в изрядном избытке, или кропотливым муравьём трелевал с угора и стелил на лёд мостки из досок. Отец в азарте утопил очки, которые слизало течением по жёлтым Дядькиным камушкам. Старик, не сразу пережив потерю, выдал окуляры из своего пенсионерского запаса, примотав к душкам что-то вроде уздечки, и потом нет-нет, а присматривал за сыном, чтобы тот не стряхнул его очки вместе со своей головой.
В ту трагическую зиму Лена словно провожала народ невиданным пиром, последним накануне чёрного затишья России и скорого безрыбья в реке! Налимы тогда были огромны, каких, казалось, не было и уже не будет, а щуки изумрудны и острозубы, так что если при снятии их с крючка пальцы соскальзывали под жабры, выскребались они, как из тёрок, – в глубоких, до мяса, порезах, невозможно болезненных на столкновении мороза, крови и щучьей смазки. Зато прогонистые ленки с восхищающими радужными хвостами и плавниками цвета февральской синевы и остывающей меди клевали, слегка загубив крючок, впрочем, едва уздавший тайменей с бульдожьей челюстью и атомоходным напором в поведении. Последние заламывали вешки с такой изуверской силой, что по одному косому положению уды было ясно, кто сидит на крючке или уже разогнул его, как соломинку.
Промёрзших и глухих, как поленья, рыб складывали в уличной кладовке. Белая рыба, которой было немного, солилась в бачке, а налимов дед пилил ножовкой на пороге. Бабушка жарила-парила на двух сковородах, обваливая в подсоленной муке и запашисто, с золотистой корочкой, запекая максу, которую мы, ребятишки, воровали из-под носа по типу объявленной приватизации. Или она варила уху, от риса и рыбьего жира набухавшую до состояния студня, так что ложка ради научного эксперимента стояла торчком, неизменно удовлетворяя гастрономические запросы деда. При этом его удивляла слабость наших пищеварительных систем, ведь только в кишках у старика резьба была крупная и нерушимая, а наши гайки срывало на второй или третий день, и бабушка в качестве закрепителя прописывала горсть-другую сушёной черёмухи.