Она что, смеяться теперь совсем не сможет? Будет всю жизнь ходить с этим неодушевленным лицом? Одна эта мысль вызывает желание немедленно отсюда уйти. Вторая мысль – она создала свой омоложенный образ, чтобы мне понравиться, – ничего у меня не вызывает. Кроме ощущения неестественности всего, что происходит.
Все тот же затянувшийся водевиль, понемногу превращающийся в голливудский фильм со стареющей кинозвездой в роли молоденькой девочки. Предполагает сентиментального, легкоранимого зрителя. Решающая сцена объяснения. На стыке драмы и гротеска. В ресторане, под щемящие звуки скрипки. Говорят, четвертая струна ближе всего к плачущему человеческому голосу. Смычок лысого гиганта касается сейчас только одной этой струны. На блестящем фоне Чарльз-Ривер. Над которой со свистом летит лунный серп, впивающийся в темную небесную мякоть. И сноп ликующих брызг повисает над рекой. Если молчать – внизу поползут титры. Стрекочет проектор. До реплики, когда произойдет решающий поворот в развитии сюжета, остается всего несколько минут экранного времени. Сильно изогнутые кадры – многие совсем засвечены – трясутся и все больше убыстряются. Камеру держали очень неумелые руки. Впрочем, если приглядеться, иногда мелькают незаметно вмонтированные, но очень четкие кадры из совершенно иного фильма. Фильма о беспощадной войне близнецов Спринтера и Стайера.
Сверкающее горлышко бутылки шампанского само собой наклоняется над ее бокалом. Через минуту он снова оказывается совершенно пустым. Как видно, ею овладевает беспокойство… (Или это она сама овладела своим беспокойством и так умело его демонстрирует? Контролировать то, что она показывает, умеет она хорошо.) Во всяком случае, ее теперь гораздо больше, чем нужно…
Она сдвигает брови – одинокая сосредоточенная морщинка проступает между ними – и поднимается из-за стола. Тяжелая тень, наполненная маленькими цветными квадратиками, окатывает меня с головой.
– Ответчик, пойдем танцевать. – Сейчас не до танцев. Но она настаивает. – Пойдем танцевать. Я к тебе обращаюсь! – Звучит это скорее как приказ, требующий полного и безоговорочного подчинения.
– Лиз хочет с тобой танцевать, – переводит приказ Спринтер с английского на английский.
Мы танцуем в полутьме, на расстоянии друг от друга. На белое дамское танго это совсем непохоже. Каждый сам по себе. Наш первый и последний танец. Даже этой обманчивой близости у нас не осталось. Ничего уже не откликается на скользящее рядом незнакомое тело. И это почему-то пугает. (Сейчас Лиз гораздо дальше, чем когда звонила из Вашингтона. Она все еще держит длинную паузу ничего не значащей болтовней перед неизбежным разговором и наблюдает за мной. Совсем как мой ведущий перед началом допроса. Чтобы дозрел.) Пустые фразы качаются из стороны в сторону. Колышутся в воздухе, словно тонкая кисейная занавеска, сквозь которую доносится ее дыхание, угадывается ее лицо.