Светлый фон
Священник Павел Флоренский.

Уже В. Соловьёв задается целью уяснить «господствующую идею» Достоевского (Соловьёв В. Три речи в память Достоевского (1881–1883). Предисловие. // Соловьёв B. C. Соч.: В 2 тт. Т. 2. М., 1990. С. 291). И подобно другим религиозным мыслителям, Соловьёв объявляет Достоевского своим единомышленником, усмотрев у него собственную заветную мысль: «Центральная идея, которой служил Достоевский во всей своей деятельности, была христианская идея свободного всечеловеческого единения, всемирного братства во имя Христово» («Вторая речь» // Там же. С. 302). Соловьев не различает двух ликов Достоевского – ликов художника и философа: у него почти нет ощущения дистанции между воззрениями писателя и его главных героев. В последующих исследованиях романов Достоевского слово «идея» начинает соотноситься с образом героя. Предшественники Бахтина в русской философской критике связывают те или иные «идеи» с героями Достоевского без достаточного теоретического обоснования. Так, когда А. Волынский заявляет, что Кириллов – носитель «идеи человекобога» (Волынский А. Л. Ф. М. Достоевский. С. 334), то вряд ли он имеет в виду то же самое, когда пишет: «Мышкин – не художественно изображенный живой человек, а, так сказать, идея человека в его мистической природе, в его назначении бросать на жизнь свет высшей правды» (там же. С. 36). Ведь первое утверждение касается мировоззрения героя, тогда как второе определяет тот художественный принцип, по которому героя конструирует автор. Наиболее «идеологические» романы Достоевского – «Бесы» и «Братья Карамазовы» – породили больше всего умозрений по поводу «идей» героев и писателя. Согласно С. Булгакову, герои «Бесов», этой «русской трагедии» – все суть носители «идей»: «Своей плотью и кровью одели они отвлеченные, как бы бесхозяйные идеи, которые, как искры из костра, вылетают (…) из неживущего Ставрогина» («Русская трагедия» (1914). Указ. изд. С. 511). Связь Шатова с «национальной идеей», Кириллова – с идеей «человекобожеской», усмотрение за Ставрогиным «идейной» роли «Ивана Царевича», на которую работает и Верховенский – всё это суть общие места религиозно-философской критики.

(Соловьёв В. Соловьёв B. C. (Волынский А. Л.

Ближе других из религиозных мыслителей к Бахтину, как представляется, в отношении трактовки «идеи» у Достоевского стоит Бердяев. Подобно прочим, под «идейностью» он в первую очередь понимал философичность, острый интеллектуализм романов Достоевского («Он был даже слишком умен для художника…» – «Откровение о человеке в творчестве Достоевского». С. 62). Но помимо того, у Бердяева, как и у Бахтина, налицо отчетливое стремление осмыслить мир Достоевского в качестве своеобразного «мира идей», противопоставив его соответствующему представлению Платона, связав с собственным экзистенциализмом: «Мир идей у Достоевского совсем особый, небывало оригинальный мир, очень отличный от мира идей Платона. Идеи Достоевского – не прообразы бытия (…), а судьбы бытия, первичные огненные энергии», – сказано в книге «Миросозерцание Достоевского», написанной несколько раньше, чем книга Бахтина (с. 108). То, что утверждает Бердяев по поводу «идей» у Достоевского, иногда кажется весьма близким некоторым мыслям Бахтина: «Всё творчество Достоевского есть художественное разрешение идейной задачи, есть трагическое движение идей. Герой из подполья – идея, Раскольников – идея, Ставрогин, Кириллов, Шатов, Пётр Верховенский – идеи, Иван Карамазов – идея. Все герои Достоевского поглощены какой-нибудь идеей, опьянены идеей, все разговоры в его романах представляют изумительную диалектику идей». И при этом, по Бердяеву (так же мыслит и Бахтин), «идеи совершенно имманентны его художеству, он художественно раскрывает жизнь идей» (там же. С. 120), – иначе говоря, герои-идеологи суть живые образы, а не оболочки абстрактных философских положений. Фундаментальное различие подходов Бердяева и Бахтина нам видится в том, что, на взгляд Бердяева, идейный мир Достоевского иерархичен, будучи подчиненным авторскому замыслу («монологичен» в терминах Бахтина). При этом «идеи» героев не до конца «имманентны» им как свободным личностям. В конце концов, «идея», в ее абстрактной рациональности, не может стать такой внутренней нормой, которая укажет личности верный путь к высшей цели. «Идея» всё же инородна сокровенному ядру человека: «Человек делается одержимым какой-нибудь "идеей" и в этой одержимости уже начинает угасать его свобода, он становится рабом какой-то посторонней силы. Этот процесс гениально изображен Достоевским. (…) Таков Раскольников. Он совсем не производит впечатления свободного человека. Он – маньяк, одержимый ложной "идеей"» (там же. С. 152). И когда Булгаков называет «идеологов» Кириллова и Шатова «маниаками» их идей («Русская трагедия». Указ. изд. С. 515, 518 соотв.), то дело упирается в тот же «монологизм», в конечное подчинение «идей» героев авторской генеральной «идее». В рамках концепции Достоевского как христианского художника – а именно так мыслили о Достоевском религиозные философы – иной вывод был бы невозможен. Концепция же Бахтина «работает» на его «первую философию», на учение о полицентрическом «бытии-событии», не имеющем особого центра, иерархически приподнятого над прочими бытийственными позициями. Авторская «идея» равномощна «идеям» героев в «мире идей» Достоевского, по Бахтину, именно в силу связи этого «мира» с моделью бытия ФП.