Такое обращение и тапочки никак не вязались, ну никак.
– Вы должны мне объяснить, каким образом…
Фридман закинул ногу на ногу. Тапочки были пушистыми. Я поднесла чашку ко рту. Огромные ушастые серые бегемоты. С ушами. Бегемоты с ушами. У бегемотов таких ушей не бывает. “Возьми себя в руки, Комильфо! Возьми себя в руки!” Но руки меня не слушались, и губы тоже. Наружу вырвался совершенно безудержный ржач. Тенгиз подставил ладони, но поздно – из моего рта и из чашки прямо на сверкающий белизной коврик выплеснулся кофе. Черное пятно растекалось на белой шерсти какого-то животного, но точно не бегемота.
Вероника Львовна и Фридман вместе подскочили, бросились в кухню за тряпками. Тенгиз отодвинул журнальный столик, вытащил из-под него поруганный коврик, а я все хохотала и хохотала и не могла остановиться.
– Вы ненормальные, – говорила Вероника Львовна, стоя на четвереньках над ковриком. – У нее же истерика. Ребенок всю ночь не спал. Где Фридочка? Позовите Фридочку. Она самый здоровый человек во всей этой вашей Деревне!
Я подумала, еще Фридочки здесь не хватало, представила, как они втроем: Фридочка в розовом сарафане, Семен Соломонович в тапочках и Вероника Львовна в махровом халате, стучась лбами, отмывают хлоркой коврик, и совсем потеряла самообладание. Кажется, я никогда в жизни так не хохотала. Я тряслась и дрожала, булькала и повизгивала, задыхалась и периодически срывалась на хрюки, от которых мне делалось еще смешнее, и конца этому не было видно, и вообще ничего больше не было видно, потому что из глаз моих текли слезы. Но не такие, как на кладбище, а другие.
В короткий миг прозрения краем глаза я увидела, что Тенгиз тоже хохочет. Наверное, это из-за моего хрюканья – хрюки у меня и впрямь выходили на редкость смешными, – никакого другого объяснения этому явлению я найти не могла. Я никогда не видела, как Тенгиз хохочет. Он иногда смеялся, но чтобы вот так ржать? У него было совсем другое лицо: открытое, уязвимое и понятное. Распечатанное, вот.
Я всегда думала, что это просто фигура речи – “надорваться от смеха”, как “перекупаться”, но нет, в тот момент я поняла, что вовсе это не метафора: от смеха в самом деле можно надорвать живот, горло и какие-нибудь жилы. Смех может быть очень изощренной пыткой. Тем более если это беспричинный смех.
А разве у смеха вообще бывают причины? В том-то и дело, что не бывают. Смех – явление непредсказуемое.
Фридман, правда, не смеялся, но похихикивал. Только Веронике Львовне было не до смеха.
Она выпрямилась, уперла руки в бока, сдула с лица выбившуюся из-под зажима прядь и гаркнула: