Светлый фон

Вскоре приехали чекисты… «Старец готов?» — «Да, готов», — ответил келейник отец Варнава и открыл дверь… Посреди келии стоял гроб.

Отпет был старец Анатолий в Казанском соборе, последнем еще действовавшем в Оптиной пустыни храме. А погребен был там, где недавно стоял в раздумье, — возле могилы отца Амвросия. В часовне, над могилой старца Анатолия было воздвигнуто деревянное надгробие с надписями: «О сем уразумеют вси, яко Мои ученицы есте, аще имате любовь между собою» (Ин.13:35). «Пребываяй в любви, в Бозе пребывает, и Бог в нем пребывает» (1Ин.4:16)575.

Осиротевшие духовные чада отца Анатолия почти все перешли к старцу Нектарию. Люди бедствовали, и, хотя он не предсказывал прекращения этих бед, люди выходили из его келии утешенными. Он говорил иногда прямо так: «Будет все хуже, хуже и хуже»576.

Сергей Николаевич Дурылин (писатель, искусствовед, человек, близкий к «мечёвскому» приходу в Москве на Маросейке) бывал в Оптиной в 1917–1922 годах. В своих дневниках он описывает имевшуюся у него фотографию отца Анатолия, снятую за две недели до его кончины: «Простое русское (конечно, великорусское) старческое лицо — из крестьян, из мещан (он и был московский мещанин), из ремесленников, с негустой бородой, никогда, видно, не подстригаемой, с реденькими уже волосами… руки корявые, рабочие, натруженные, с большими ревматическими суставами… Глубокая, изведанная опытом многих тысяч сердец и душ грусть залегла в складках (поперечных) между бровями и в трудной напряженности бровей. Глаза из-под покорных им, не затемняющих и не заграждающих их век, глаза пристальные, зоркие и даже строгие — не укоряющие, а горестно-строгие, видящие глаза, и видящие то, что неизбежно видеть на земле: безумие и горести… Губы сомкнуты под седыми широкими усами, почти не видны, но и в замкнутости — строгость, и тоже — горестная». И далее — некоторые черты к общей характеристике старца: «В отце Анатолии (как и в его старце и учителе Амвросии и в других, им подобных) поражала насущнейшая нужность его для всякого. Я не встречал человека, которому бы, встретясь с ним, отец Анатолий оказался не нужен, излишен… Круг “нужности” отца Анатолия поистине был огромен: от убогой калужской бабы… до утонченнейшего интеллигента, изломаннейшего поэта, государственного лица… Я видел нужность отца Анатолия бесконечным потокам народного моря, плескавшим в Оптину в годы войны мутным, вспененным, недобрым зачастую потоком. Я видел у отца Анатолия толстовцев, “добролюбовцев”, теософов, вольнодумцев, революционеров — и у каждого оказывалась с ним точка подлинной, разнообъемной, но одинаково действительной нужности… Он никогда и никому, сколько знаю, не приказывал и не повелевал никем, хотя знаю десятки людей, только и желавших, чтоб он приказывал им и повелевал ими. Я сам был одним из них долгие годы. Вероятно, если б сказать ему, что он высоко ценит свободу человеческую и свободное деяние человека, он засуетился бы, замял бы разговор с детскою стеснительностью, с улыбкой пощады… А он действительно ценил эту свободу. Он был щедр на терпенье… И его радовал всякий слабый, еле приметный, но свободный росток добра в самой заскорузлой непаханной душе»577.