Револьвер Ладлоу не мог сотворить такое.
Маккормак продолжал стрелять даже после того, как упал. Беспорядочно стрелять.
Мальчик оказался у него на пути.
Ладлоу увидел, что не ошибся, что у Пита не было оружия.
Глаза Маккормака блеснули.
Ладлоу ногой выбил магнум из его руки, на всякий случай. С людьми и змеями никогда нельзя знать наверняка. Пистолет отлетел по тропе. Ладлоу взял голову Маккормака, повернул к Питу Даусту и спросил:
— Видишь, что ты натворил?
Он дал Маккормаку всмотреться, увидел, как тот моргнул, и подумал, что заметил понимание, но ничего более.
— И кто-то, ты или Дэнни, застрелил твоего сына Гарольда. Не думаю, что имеет значение, кто именно это сделал. А ты?
Глаза посмотрели на него.
— Ну и денек ты себе устроил.
Ладлоу выпрямился, зашвырнул подальше свой револьвер и медленно похромал туда, откуда пришел. Проходя мимо Гарольда, наклонился и закрыл ему глаза. Подумал, что мальчик был, по сути, хорошим, и это чертовски грустная потеря. Подумал, что рано или поздно Гарольд отдалился бы от отца и старшего брата, быть может, даже прожил бы собственную жизнь. И что Пит Дауст тоже, пожалуй, такого не заслуживал. Несмотря на длинный язык и бахвальство.
Для пуль все это не имело значения.
Он вернулся в заросли и мгновение спустя нашел то, что искал.
Поднял пса на руки.
Он чувствовал сильную слабость. Надеялся, что ему хватит сил добраться до дома и сообщить матери о сыне, который еще жив, и что он не сойдет с тропы, лишившись разума от шока и потери крови, и не заблудится в лесу. Который, похоже, сегодня вознамерился прибрать его.
Он поднял пса — и на мгновение испытал странную ясность мысли и чувств, которая обрушилась на него столь же внезапно, сколь и фантомная боль по пути к этому месту. Он понял то, что много дней и недель спустя подтвердят другие: что внутри него происходило нечто непредвиденное, что каким-то образом они с псом стали одной плотью, одним духом, живым — и в то же время не только живым, мертвым — и не только мертвым, частью процесса, предписанного землей и плотью, яростного, постоянного и неотвратимого, лежащего за пределами понимания жизни и человеческой логики. Он знал, что единственной возможной контрмерой было смирение, и его это устраивало.
Она встретила его на поляне.
При виде нее он опустился на колени. Силы покинули его.
Поляна завращалась. Руки стали холодными и слабыми. Он закрыл глаза. Ему казалось, что он видит самого себя с высоты одного из этих старых дубов вокруг, стоящего на коленях в лунном свете на поляне перед женщиной, которая когда-то была красивой, но теперь выглядела измученной и перепуганной при виде него, Ладлоу, державшего перед собой пса, словно подношение, как будто она была матерью земли и высокой колышущейся травы, в которой он преклонил колени, скорбной, отчаявшейся матерью творения.