Председатель месткома издал какой-то странный, свистящий звук, который должен был изображать смех, директор засмеялся вслед за ним.
Мы продолжали стоять у клетки. В этом помещении, полном чириканья, щебетанья, кудахтанья, гогота, воркованья, я стоял молчаливо и пристально рассматривал своего тезку. Я чувствовал, как взгляды директора и председателя месткома скрещиваются у меня за спиной, и из этого перемигивания созревает тактический план.
Молчание нарушил председатель месткома. Безмолвный разговор глазами, очевидно, был кончен. Говорил он, немного заикаясь и показывая пальцем то на Великого Году, то на эмалированную табличку.
— Если товарищ советник считает это для себя — как бы это сказать? — неудобным… И если… хе-хе-хе… это самое — как бы это сказать? — совпадение имен… хи-хи-хи… то мы можем удалить отсюда и птицу и дощечку с надписью… В конце концов уважение к товарищу советнику не позволяет нам…
Он замолчал, отошел в сторону и стоял там, слегка наклонив голову. По лицу его еще бродила тень прежней улыбки, прячась в углах рта. Бородатый директор с высоты своего роста смотрел поверх голов Великого и Маленького Годы, на которые и упал его директорский голос:
— Конечно… удалить…
Птица высунула через прутья клетки длинный красный клюв и весело смотрела на нас. Хорошо быть птицей!
Я обернулся к директору и председателю месткома и сказал им с мудростью короля Матяша:
— Оставьте ее в покое. Не может она повредить моему авторитету. И она дольше останется птицей здесь в зоопарке, чем я советником в Будапеште. А потом она, очевидно, всегда будет Великим Годой, а я как был, так и останусь Маленьким Годой.
Птица посмотрела на меня и улыбнулась почти по-родственному. Она была мила и любезна, как все Годы…
1952
ВОЗНЕСЕНИЕ
Сохраним собственное достоинство: не будем улыбаться, каков бы ни был предмет нашего повествования, не будем тревожить праздным любопытством осеннего спокойствия Фаркашретского кладбища.
Видит бог (это только так принято говорить), что у меня не лежит душа ни к отчетам о траурных церемониях, ни к высмеиванию помещения с задрапированными черной материей стенами, которое попросту называется покойницкой. Не хочу я вызывать у моих читателей похоронного настроения, хотя не секрет, что постоянно кто-нибудь умирает и каждую минуту в этом мире хоронят мелкобуржуазные пережитки, чтобы освободить место для постоянно возникающих, как пузыри на лужах, новых. Поэтому здесь и речи не может быть ни о каком траурном настроении. Не желаю я этого, вот и все! Мое воображение почтительно, как и подобает этому месту, останавливается у входа в упомянутую уже покойницкую, где на возвышении, обтянутом черной материей, стоит открытый гроб, а вокруг него — четыре высоких и стройных серебристых (значит, не серебряных) подсвечника. В подсвечниках горят толстые свечи, света от них мало, вокруг царит полумрак. Два подсвечника в ногах. Два в головах. Они освещают потусторонним светом отвисшую челюсть, наконец-то освободившуюся от вставных зубов, и желтоватую кожу.