– Да плевать мне, что это означает, – неприязненно оборвал его Пикассо. – Я уберу.
Он в раздумье рассматривал свое творение. Подошел вплотную, вгляделся и вновь отступил на два шага. Казалось, он уязвлен. Пепел с сигары упал на обшлаг брючины.
– Ваша морковь приговаривается к смерти.
– Поверьте, у меня и в мыслях не было…
– Помолчите, а? Меня не интересует, что там у вас было и чего не было.
Пикассо продолжал изучать полотно. Потом рукой с сигарой показал куда-то:
– Это же керосиновая лампа! Рука, держащая светоч.
– Ну конечно, конечно! – поддакнул Фалько.
– Светоч разума и справедливости. Отрицание зла… Ведь это же бросается в глаза!
– Несомненно, маэстро.
Пикассо повернулся к нему и взглянул сурово. Неистово-черные глаза вонзились в лицо Фалько, словно острые грани оникса.
– Вы любите искусство и тратите на него деньги, – сказал он чуть погодя. – Зачем вы покупаете картины? Чтó вам в картине? Что она для вас такое, черт возьми?
Фалько лихорадочно раздумывал над уместным и незамедлительным ответом на этот трудный вопрос. И внезапно вспомнил, что вычитал когда-то про любовь в дешевом романчике.
– Картина – это ложь самой высокой пробы.
Пикассо заморгал, силясь уразуметь сказанное. Потом взглянул на гостя с любопытством:
– И художник длит эту ложь, пока она не превратится в правду. Вы это хотите сказать?
Фалько с облегчением проглотил слюну, а следом еще немного вермута.
– Это самое.
– Вот как… – Пикассо снова поморгал. – Блестяще… Надо как-нибудь это использовать… Ложь самой высокой пробы. Да, вот именно. Мне нравится этот подход. – Он стиснул сигару зубами, повернулся к полотну и задумчиво договорил: – Это применимо к искусству как таковому.
– Или к любви, – добавил Фалько в робком порыве искренности.