Но Пикассо как будто не услышал. Он все смотрел на свою картину, словно сию секунду обнаружил там такое, что было неведомо даже ему самому.
– Вы умный человек, сеньор… Э-э… Простите, как, вы сказали, вас зовут?
– Игнасио Гасан, маэстро.
– В самом деле, вы верно ухватили суть, дружище. Картина – это совокупность ее разрушений. Нечто живое, понимаете? Она меняется, умирает и воскресает в процессе своего появления на свет, пока художник не скажет: «Довольно». Только тогда она завершается. И умирает взаправду.
– Картины умирают, когда их перестают писать? – Сделав вид, что потрясен этим откровением, переспросил Фалько: чего не сделаешь, чтобы расположить к себе собеседника.
Пикассо кивнул. Значительно и благосклонно.
– Ну, для своего создателя – да, умирают. – Он ненадолго задумался. – Оконченная работа – мертвая работа. И с той минуты живет лишь в глазах зрителя. Публики. Художник не бывает удовлетворен, потому что картине никогда не достичь совершенства замысла, не сравняться с ним. Но происходит вот что – картина, прежде чем умереть, дает потомство. Приносит плоды, понимаете? – Он ткнул пальцем себе в голову.
– Кажется, да.
Пикассо набрал дыму и выпустил его и изо рта, и из ноздрей разом. Потом взял Фалько за плечи и перевел чуть ближе к окну, чтобы он увидел картину с другой точки.
– Солнце превратится в электрическую лампу. Под колпаком. Голова коня поднимется, пока не окажется рядом с ней… А рядом раскинет крылья смертельно раненная голубка мира.
Фалько, сколько ни всматривался, никакой голубки не увидел.
– Голубка?
– Да.
– Где?
Пикассо рукой обвел холст, но это движение могло относиться к самой картине, к студии, к Парижу, к Гернике и к целому миру.
– Там.
Широко расставил ноги, руки упер в бока и застыл в такой позе, не сводя глаз с полотна.
– Мой «Плот «Медузы»[1086], – добавил он немного погодя. – Понимаете?
Фалько осторожно кивнул:
– Кажется…