Стоит еще добавить, что возможность диктатуры заложена в любом однопартийном и несменяемом режиме. В партии большевиков-ленинцев, организованной по принципу централизованной иерархии, эта возможность стала реальной. Несменяемость – это синоним абсолютной убежденности большевиков в том, что революцию нельзя повернуть вспять и что судьба ее находится лишь в их руках и ни в чьих других. Большевики утверждали, что буржуазный режим может позволить себе менять консерваторов на либералов, поскольку сама природа капиталистического общества от этого не изменится, однако он не захочет и не сможет мириться с коммунистическим режимом по той же причине, по которой коммунистический режим не потерпит своего свержения с помощью любой силы, которая стремится реставрировать прежний порядок. Революционеры, включая революционеров-социалистов, не являются демократами в электоральном смысле, как бы искренне они ни были убеждены, что действуют в интересах народа. И все же, хотя допущение, что партия есть политическая монополия, обладающая “руководящей ролью”, и делало советский режим не более демократичным, чем католическая церковь, оно не предполагало диктатуры личности. Только Иосифу Сталину удалось превратить коммунистические политические системы в ненаследственные монархии[135].
Сталин – низкорослый[136], осторожный, бесконечно подозрительный, жестокий, любивший работать по ночам – во многом кажется скорее персонажем из “Жизни двенадцати цезарей” Светония, чем современной политики. Внешне невыразительный, не остающийся в памяти, “серое пятно” (как назвал его в 1917 году один современник, Суханов), он умел интриговать и маневрировать, пока не достигал цели. Но, без сомнения, он обладал серьезными способностями, которые приблизили его к вершине еще до революции. В первом послереволюционном правительстве он возглавлял комиссариат по делам национальностей. Когда же Сталин стал в конце концов единоличным лидером партии и государства, у него не было того ощущения личной избранности, той харизмы и самоуверенности, которые сделали Гитлера основателем и признанным главой своей партии и благодаря которым окружение подчинялось ему без всякого принуждения. Сталин управлял своей партией, как и всем, что находилось в пределах его личной власти, с помощью страха и террора.
Сделавшись чем‐то вроде светского царя, защитника светского православия (мумия основателя которого, превращенного в светского святого, ожидала паломников в Мавзолее рядом с Кремлем), Сталин продемонстрировал неплохие навыки связей с общественностью. Для российских земледельцев и скотоводов, живших по западным меркам в одиннадцатом веке, это почти наверняка был самый действенный путь легитимации нового режима. Точно так же примитивный, состряпанный на скорую руку, догматический катехизис, до которого Сталин низвел “марксизм-ленинизм”, стал идеальным средством для обработки тех, кто едва научился читать и писать[137]. Развязанный им террор нельзя рассматривать лишь как способ утверждения безграничной личной власти тирана. Несомненно, он наслаждался своей властью, страхом, который вызывал, возможностью дарить жизнь или отнимать ее, так же как несомненно и то, что он был совершенно равнодушен к материальным выгодам, которые давало его положение. В то же время, независимо от психологических особенностей Сталина, его террор был в теории столь же рациональной тактикой, как и его осторожность там, где он недостаточно контролировал ситуацию. В основе и того и другого лежал принцип избежания рисков, что, в свою очередь, было связано с неуверенностью Сталина в своем умении оценивать ситуацию (на большевистском жаргоне – “делать марксистский анализ”), которым так блестяще владел Ленин. Ужасающая эволюция Сталина как руководителя непонятна и нелогична, если не считать ее упрямым, непрерывным стремлением к одной утопической цели – построению коммунизма, цели, утверждению которой посвящена его последняя работа, написанная за несколько месяцев до смерти (Stalin, 1952).