Светлый фон

Так жила теперь бедная принцесса Анна, которая поначалу дала себя сладкими словами, слишком любезным обхождением, предупредительным, схватить за сердце; и с каждым днём должна была остывать и приходить к убеждению, что с ней, как с иными, сыграли только комедию.

Крайчина Ласка и иные девушки до сих пор были ослеплены, не допускали даже, чтобы король мог нарушить слово, данное стране; поэтому держались этой мысли и привили её принцессе, что должен был жениться. Делали даже приготовления к этому.

Анна слушала, не смея противоречить, едва иногда бросая очень холодное, равнодушное слово, но Ласка и подруги её тут же громко, горячо протестовали.

Действительно, король не был частым гостем у этой мнимой своей нареченной, что объяснялось сеймовой занятостью, заботами управления, но сколько бы раз он не появлялся, мог, по правде говоря, держать в заблуждении, так силился показать неизмерную нежность к принцессе.

Улыбался, остроумничал, как кокетливая девушка старался понравиться, вырывались у него многозначительные слова, выходил потом с радостью за себя и никто, кроме его миньонов, не знал, что он сам насмехался над этими ухаживаниями, что потом грустное лицо и физиономию Анны передразнивал, речь её и вздохи имитировал, что придворных повергало в смех.

После таких посещений принцесса какое-то время жила ими, повеселевшая, объясняла сама себе страхи как пустые, то, что говорили о Генрихе, как злостную клевету.

С одной стороны Ласка и женщины её заступались за нареченного, с другой – Чарнковский и епископ Хелмский не жалели его.

Род жизни, какой вёл король, хоть старались его прикрыть, хоть даже лучше других расположенный к Генриху подкоморий Ясько из Тенчина не был ни допущен, ни введён в тайну ночной забавы, не мог остаться тайной.

Замковая чернь умела подсматривать, угадывать, понимать.

Знали, что Нанета, переодетая по-мужски, приходила от Седерина в замок и развлекалась тут до белого дня. Кроме нее, были иные.

Ни молодость, ни порывистость не могли объяснить явной деморализации, какую король показывал. Духовенство, привыкшее много прощать в последние годы правления Августа, в этой жизни видело ещё что-то более чудовищное.

Кричали на Содом и Гоморру!

Когда кому-нибудь из французов, особенно Пибраку, давали деликатные предостережения, он возмущался против клеветы, не давал говорить, обвинял поляков в дикости и варварстве.

Король и так достаточно был измучен, одинок, чтобы ему даже развлечься с молодёжью своей не позволяли.

Напрасно епископы, особенно Пибраку, рассказывали, какое в стране царило страшное возмущение против короля, какие ходили пасквили.