— Ничего не будет, — оборвала его Лиля.
— Всё будет, родная, всё будет! Главное, мы теперь вместе… только тебе все мои стихи… а жить можно и с этим… Всё будет, Лиличка…
Володя сел рядом с ней на кровать, попытался прижать к себе и стал целовать мокрые щёки, распухшие от слёз глаза, волосы, руки, которыми она его отталкивала…
— Ничего не будет, ничего! — крикнула Лиля и неловко хлестнула его по щеке. Маяковский отпрянул.
Она отбросила одеяло, спрыгнула с кровати на пол и отбежала в угол.
— Ты не понимаешь! — заговорила она оттуда. — Не подходи ко мне! Ты не понимаешь. Я — тварь! Потаскуха… Я изменяла Осе, потому что он не любит меня. Не любит и никогда не любил! А я думала — может, если начнёт ревновать, то и полюбит… Я люблю его! Я любила, люблю и буду любить его больше, чем брата… больше, чем мужа… больше, чем сына. Это… знаешь, как? Я про такую любовь ни в каких стихах не читала. Ни в какой книжке! Я люблю Осю с детства. Отделить его от меня — невозможно. Он — как я сама. Как рука… или нога… или сердце…
Маяковский сник, раздавленный Лилиными откровениями, а она продолжала говорить, говорить, говорить — и нанесла последний удар. Стала взахлёб рассказывать о самой первой ночи с Осей. Об их волшебной первой брачной ночи. Родители подарили им эту квартиру, и после свадебного застолья молодые вернулись домой одни.
— Мы легли в постель, и всё вокруг исчезло — остались только мы двое, и ночной столик, словно ладонь, а там — ваза с грушами и виноградом, и шампанское в ледяном ведёрке… Мы оба тогда безумно любили шампанское… без конца могли его пить, и пить, и пить…
Сумрачным утром ожил город — и ожила улица Жуковского. Заработали лопатами дворники; по заснеженной мостовой побежали лошади, запряжённые в сани; проехал один мотор, другой… Из Эртелева переулка вывернула карета скорой помощи и покатила к Литейному — в Мариинскую или Александровскую больницу.
Прохожие с удивлением смотрели на бредущего, словно пьяный, высокого, но сгорбленного солдата. Шапку и ремень он держал в руке, шинель была распахнута, а гимнастёрка под ней — в мокрых индевеющих пятнах. Толстые посиневшие губы шевелились, из глаз текли и замерзали на щеках слёзы.
Анафема. Анафема! Будь проклята эта любовь. Эта ночь. Эта жизнь. Будь проклято всё. Невидящим взглядом Маяковский смотрел прямо перед собой, и ноги сами несли его на Надеждинскую.
Нет. Это неправда. Нет! И ты? Любимая, за что, за что же?! Хорошо, я ходил, я дарил цветы, я ж из ящика не выкрал серебряных ложек! Белый, сшатался с пятого этажа. Ветер щёки ожёг.