В конце того же 1937 года Вильчинская получила разрешение на постоянное жительство и решила ехать. Навсегда? Палестинским друзьям она ответила, что если окажется там ненужной, то вернется в Польшу.
Насколько вообще сейчас можно строить какие-либо планы. <…> Доктор тоже очень подавлен – может, заберу его с собой, потому что тяжело оставлять его в таком состоянии. А Дом на Крохмальной стоит непрочно. И это очень грустно{352}.
В феврале 1938 года, сообщая друзьям, что отправляется в путь, снова тревожилась о нем: «Доктор обижается на мой отъезд и все время повторяет, что я должна вернуться. <…> Ну, посмотрим»{353}.
Пани Стефа добралась до Палестины и поселилась в Эйн-Хароде. Она планировала остаться там на полтора года. Занималась детьми из кибуца, но прежде всего старалась организовать детское общество по образцу Дома сирот. Она считала, что в кибуцах не хватает воспитательной программы и настоящих воспитателей. Ее раздражали слишком часто менявшиеся опекуны, которые не имели соответствующего образования, свои дежурства выполняли механично, не устанавливали эмоциональных связей с детьми. Для нее было невыносимо отсутствие дисциплины, последовательности, четко сформулированной цели. Вильчинская предупреждала: «Может, опека и есть, но нет воспитания». Ее не слушали. Жаловалась: «Все мои предложения здесь беззлобно встречают ответом: “Нет!” <…> Чувствую себя <…> лишним человеком»{354}. Немолодая, плохо владеющая ивритом, воспитанная в другой культуре, привыкшая к иным условиям, она не могла быть авторитетом в мире, где все начиналось с нуля. Она не ощущала ни счастья, ни особого признания. И все время надеялась, что приедет Доктор.
В марте 1938 года Корчак вернулся на радио. Что стало причиной этого – голоса слушателей, соскучившихся по его «Разговорам»? Или отвага Галины Сосновской, вице-директора «Польского радио», и Эмилии Грохольской, работницы отдела образования, которые чрезвычайно ценили сотрудничество с Корчаком? Он прочел три лекции: «Одиночество ребенка», «Одиночество молодости», «Одиночество старости». Лекции были вечерние, а значит, адресованные не детям, а взрослым. Горько звучала третья, последняя, в которой он как будто сам себе задавал решающие вопросы:
Когда начинается старость, ее одиночество? Первый седой волос, первый вырванный зуб, который не вырастет, первая или двенадцатая могила наставника, собрата по работе, глупостям и надеждам? Или подрастающая дочь, сын или только внук? <…>
Кончаются ли уже твои силы (а еще столько обязанностей), меньше ли в тебе теперь нуждаются, меньше ли хотят видеть, отодвигают, терпят, покидают, отталкивают? Ты мешаешь? <…>