Казалось, он заново переживал тот опыт, который, стирая время, делал воспоминание о том, что было до нее и что последовало за ней, еще более болезненным. Чудо-мальчик, кто надеялся «выпускать платья из джерси за сорок франков», стал кутюрье, чья последняя коллекция составляла более полумиллиона долларов. Модели стоили от 800 до 10 000 долларов. «Не будет показа, — говорил он в 1968 году, — мне не нужна работа швейных ателье, чтобы выразить себя». Последние аплодисменты журналистов заставили его понять, что он больше не сын Диора, но сам Диор, перевоплотившийся в Сен-Лорана, еще один
Однако идея революции в моде — это то, с чем он всегда боролся и чего всегда боялся: «Мои платья будут развиваться в согласии с духом времени и моим вдохновением, которое ведет их»[666], — предупреждал он, открывая свой модный Дом в 1962 году. Ловушка теперь захлопнулась. Бернадин Моррис писала: «Это фантастика. Мы можем быть свидетелями великого момента в истории моды». Он снова открыл для себя скорбный блеск славы, которая изолирует человека и обрекает его жить в одиночестве, а это еще тяжелее, чем быть окруженным людьми. Будучи обласканный реальностью этого смехотворного мира придворных, он испытывал еще более жестокое ощущение, что отныне единственный критик, способный его уничтожить и, значит, подтолкнуть к успеху, — это он сам. С одной стороны, фимиам статей, гимны обреченному миру — миру Диора, энтузиазму послевоенного периода, а с другой — нападки коллег по цеху. «Костюмированная вечеринка для Америки», — коварно сказал Хальстон. «Красиво, но выглядит как очень старая революция» (Сант-Анджело). «Я не думаю, что вернуться к костюмам прошлого — это означает революцию», — прокомментировал Кельвин Кляйн, который поставил под сомнение обоснованность статьи в
В Соединенных Штатах менее чем через десять дней после показа коллекции Высокой моды уже появились «сен-лорановские», как их называл