На все руки был человек: петь, плясать, писать, но все выходило преглупо, презабавно и полно самодовольства. Была у него толстая книжица в виде бухгалтерской книги, называл он ее «альбомом». В минуты откровенности показывал он ее в уверенности озадачить богатством этого сборника чужих и
В дамском обществе Б. был неподражаем: «Медам, позвольте из ваших прекрасных рук получить чашку…». Все равно, обращаясь к одной, он говорил «медам». «Лизавета Ивановна, вы пронеслись звездочкой над нашим лагерем!» – и самодовольный смех. «Куда устремлен пламень ваших глазок, медам?» При этом бросает пронзительный, нахально-глупый взгляд на особу. Встанет посреди комнаты во весь свой рост, изобразит из себя уморительнейшую фигуру, поправит свой кок, помуслит тощие усики, одной рукой подбоченится, другую как-то откинет, улыбочка во весь рот, наполненный цинготными черными зубами, и рисуется.
– Ах, медам, если бы вы меня видели года два тому назад в Кусарах[35]: вот уж где, я вам доложу-с, общество блестящее, все дамы образованные, особенно одна… Гм, да, одна… – Нечто вроде вздоха. – Да-с, пикники, кавалькады, вечера иногда без танцев, а так разные игры, фортепьяно, пение. – И майор вдруг затягивает: – «Что жадно глядишь на доро-о-о-о-гу?» – и раздается писклявый, фальшивый звук.
–
И этот-то шут гороховый был, однако, нашим командиром и позволял себе грубое, дерзкое обращение с офицерами, нахальнейшие ругательства обращал к солдатам, тиранил без вины своих денщиков, протежировал батальонного маркитанта, поддерживал его против жалоб за поставляемую скверную говядину или в июльский жар – вонючую солонину, ползал перед начальством, перед писарем начальника, «перед собакой дворника», и не только ничего мы ему не могли сделать, но и избавиться от него не удавалось. Такое было время, так сложились обстоятельства: строгость фронтовой службы требовала безропотной покорности даже и такому начальству.