ГОРАЛИК. Это звучит как модернистский проект.
КУДРЯВЦЕВ. Или как модернизационный. Он не состоялся по многим причинам. Но это ощущение было. Победил Ельцин, было огромное количество людей, которые были готовы работать и что-то делать, и было при этом огромное количество людей, как обычно, которые были работать не готовы. Соответственно ты понимал, что на этом фоне ты очень важен, ты в ответе. Компания «Ситилайн», созданная на коленке, когда никто не понимал, что такое интернет, прожила всего три года, была продана за миллионы, а мы стали серьезными людьми. Ты только что становился сложным израильтянином, а теперь от тебя требовалось стать простым россиянином. И вызов при этом по тяге был не меньше, а равный. И многое было связано с потерями. Постепенно ты понимал, что не можешь вернуться в Израиль, что тебе тесно, что стали теряться связи, ты стал волей-неволей набираться московских рыночных правил. Это была вторая эмиграция. Первую я перенес легко, вторую я перенес легко, но уже стал задумываться о том, что невозможно жить мотыльком. Вот так я и осел в Москве.
ГОРАЛИК. Это очень интересный момент: то есть сейчас ты мыслишь себя как человек, живущий в Москве? В широком смысле этих слов.
КУДРЯВЦЕВ. С годами эта проблема перестала быть настолько актуальной, но в 1996 году и где-то до 2000-го было ощущение, что ты снова отвечаешь за страну. То чувство, которое у меня было в 1988 году, оно в 1998-м полностью вернулось. Это был новый виток лихости и всевозможности, просто по сравнению с израильским он был уже непростым, потому что цена вопроса была другая. Погибали друзья, голодали люди, ну и вообще вес ответственности был другой. Я никогда же не был таким рыночником, уверенным в том, что все построится само. Меня всегда очень мучило, что мы проводим интернет в областях, в которых за вдвое большие деньги привозят колбасу. В Израиле мы ничего не боялись, а здесь вынужденно стали – за себя и за других. Это сделало меня значительно менее легким. И потом это оправдалось.
ГОРАЛИК. Что происходило с текстами?
КУДРЯВЦЕВ. Израиль был процессом обретения новой лексики, новой семантики. А Россия оказалась местом, где этот навык и этот голос, может, был менее востребован объективно, но субъективно был нужнее. Израиль мог его дать, а Россия могла его взять, так казалось. Потому что то, что произошло со страной, отменило все предыдущие способы говорения. Это касалось всех. В каком-то смысле все вернулись поэтому. Огромный, но как бы тайный, никому не известный поэтический бум, совершенно завораживал. Появлялись все. Появлялся «Вавилон», «Арион» и так далее. И казалось, что вот этот поиск нового способа думать, поиск каких-то инструментов очередного усложнения души, языка, среды и так далее, он вернул сюда ужасно многих. Этого соблазна было трудно избежать, в том смысле что трудно сказать: там кончилась советская власть, там меняют мир и единственный русский язык, но нет, я буду в своем Рамат-Гане возделывать свою еврейскую землю… Такой стойкости не нашлось.